», — спросил уже не сердито, а сдерживая невольную дрожь в голосе:
— Матвеич, ты меня слышишь? Что случилось, Матвеич, что с тобой?
Медленно-медленно поднял на него старик затравленные глаза с первыми проблесками мысли в них. Шевельнул спекшимися, в серых трещинках губами и не сказал, а почти прошелестел:
— Сына… Петра моего убили…
Плечи его опустились еще ниже, частая мелкая дрожь волной пробежала по костлявому телу, и Алексей испугался, что Золотце упадет.
— Пойдем, дорогой, — попросил он, обхватывая Закимовского за талию. — На судно пойдем, домой. Не здесь же, не на улице…
Последние сотни метров до причала, где стоял «Коммунар», показались Маркевичу бесконечными и тяжелыми, как самая тяжелая болезнь. Золотце молча брел рядом, почти вися на его руке, и встречные прохожие то и дело бросали на них иронически понимающие взгляды: мол, погуляли морячки, ничего себе… Но в глазах вахтенного матроса у трапа Алексей еще издали уловил и радость, и тревогу.
— Где это вы его нашли, товарищ капитан? — шагнул к ним матрос. — Мы же…
Маркевич не стал слушать, отрывисто приказал:
— Предупредите, чтобы ко мне никто не входил. — И к Закимовскому: — Пойдем, Егор, теперь уже близко.
В каюте он бережно усадил старика в кресло, тщетно стараясь найти такие слова, которые смогли бы если не успокоить его, так хоть чуточку утолить нечеловеческую боль. Но слов таких не находилось, и Алексей спросил:
— Как ты узнал?
Егор Матвеевич ответил не сразу, словно не сразу дошел до его сознания этот вопрос. Чуть поднял голову, не вздохнул, а всхлипнул и, как бы проглатывая вязкий комок в пересохшем горле, забормотал неразборчиво, невнятно:
— Письмо… Вчера получил… От товарищей, с фронта… Он, значит, на амбразуру бросился, когда рота в атаку поднялась, ну и…
И тут же обмяк, забился всем телом в беззвучных, мучительных рыданиях.
Это было настолько несвойственно ему, так не похоже на Закимовского, что Маркевич отошел в сторону, не зная, что с ним делать. И опять почему-то представил себе Егора Матвеевича в тот давнишний день, вернее, в вечер его первого появления на «Коммунаре», не представил, а увидел его, такого же остро раненного злою судьбой, почти раздавленного и все же живого, не потерявшего веру в жизнь. Тогда было и больно за Матвеича, и жалко его, и хотелось во что бы то ни стало помочь ему, поднять, укрепить веру в самого себя. А сейчас?
— Последнее отняли, — услышал Алексей не тот, прежний, а беспомощно-жалкий голос машиниста. — Все, что было. Кому я теперь нужен? Для чего свет коптить? Дожился…
Острым, пронизывающим холодком повеяло на Маркевича и от голоса этого, и от этих слов. Нет, жалостью тут не помочь. Не жалость, не сочувствие сейчас нужны.
— Себя одного жалеешь? — шагнул Алексей к Егору Матвеевичу. — Свое горе, свою боль на весь мир переложить хочешь. Так, что ли?
Золотце вздрогнул, как от удара, поднял руки к груди, точно защищаясь, но Маркевич уже и не видел этого, и не щадил его.
— А Носикова тебе не жалко? — резко, с гневом продолжал он. — У Бориса Ефимовича дочь погибла. Не жалко? А Симакова? Погибла жена! А колю Ушеренко — ни отца, ни матери не осталось! Им что делать прикажешь? Тоже в петлю? Эх Егор!..
Алексей несколько раз быстро прошелся из угла в угол каюты, сунул руки в карманы, сжал в кулаки. И, не глядя на машиниста, но зная, что тот прислушивается теперь к каждому его слову, опять заговорил — чуть сдержаннее, чуть спокойнее:
— Ты мужчина, Егор Матвеевич, жизнь тебя особенно никогда не баловала. Вот и подумай сам, есть ли сейчас на всей нашей земле хоть одна семья, не раненая войной, есть ли человек не задетый ею? А люди все равно и живут, и работают до обмороков, сжав зубы, и идут на фронт умирать, когда это надо. Так или нет? Так! И не голову терять мы должны, не оплакивать таких, геройски погибших, как твой Петр, как Яков Ушеренко, как Владимир Федорович Сааров, а вечную память о них хранить, дело их продолжать, до конца довести то, за что они отдали свою жизнь. Я вот вчера на кладбище был, в Архангельске. Знаешь, сколько там свежих детских могил? А твой сын до последнего своего подвига убивал тех, кто нес смерть нашим детям!..
Он осекся, умолк, услышав, как за спиной у него осторожно и тихо скрипнула дверная ручка. Обернулся и встретился с живыми, горящими глазами Егора Матвеевича.
— Стой! Куда? — Маркевич шагнул к нему. — Не выпущу я тебя к людям… такого. Запомни, Матвеич, людям нашим и без твоей боли только-только выстрадать все…
Лишь несколько часов прошло после возвращения Маркевича из отпуска, а он уже чувствовал себя на пароходе так, будто и не расставался с ним. Так всегда бывает на кораблях: и нет человека, на берегу он, а все равно здесь, если только не списан навовсе. И в штате команды числится, и койка в каюте свободна в ожидании хозяина, и ждет за общим столом место, облюбованное раз навсегда.
Не зря же говорят, что корабль для моряка — родной дом, сколько бы ни пробыл человек на берегу, а все равно вернется домой, на свое судно.
Впрочем, не обошлось и без некоторых шероховатостей. Ефим Борисович Носиков, в отсутствие Маркевича исполнявший обязанности капитана, попытался теперь по всем правилам и по всей форме приступить к передаче судна возвратившемуся из отпуска командиру. Он явился в капитанскую каюту торжественный, в парадной форме, весь какой-то непохожий на самого себя, и, вытянувшись возле порога, отрепетированным движением поднес к козырьку фуражки белую от волнения руку. Зато лицо его, шея и особенно крупный с горбинкой нос, были красны от прилива крови.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться! — начал Ефим Борисович.
Алексей все еще находился под впечатлением трудного разговора с Закимовским и не заметил ни этого волнения, ни торжественности Носикова.
— Оставьте, — сказал он. — Ни о чем не хочу слышать. Спасибо за все, что вы сделали для судна, пока меня не было.
Этот ли дружеский тон подействовал или что-то другое, но Ефим Борисович поудобнее уселся в кресле, положил ногу на ногу и закуривая, произнес не натянутым, а обычным своим голосом:
— Я что? Как все… А с людьми нашими, Алексей Александрович, стыдно работать плохо.
Маркевич промолчал.
Разговор явно не клеился, хотя прежней отчужденности и взаимной неприязни между ними теперь уже не было. Но не было и откровенности, душевной теплоты, которой, несомненно, хотелось обоим. Что-то все еще стояло между ними, а что, не знал ни тот, ни другой.
— Когда начнем передачу судна? — избегая прямого обращения, спросил старпом.
— Нечего передавать. Я знал, на кого оставляю пароход.
— Пусть будет так…
Носиков поднялся, помедлил, ожидая, не скажет ли капитан еще что-нибудь, но Маркевич молчал, и старший помощник направился к двери. Нет, не легко давалось им сближение, а переломить себя, сделать первый шаг к нему не мог ни один, ни другой…
Вечером нарочный доставил на судно пакет из Управления пароходства. Вскрыв его, Маркевич увидел короткое распоряжение, подписанное Глотовым: немедленно перейти к причалу в Цигломени и приступить к приемке подготовленного там груза, по окончании погрузки в часовой готовности ожидать дальнейших указаний. Значит, опять в рейс. «Хорошо бы поближе к фронту, — подумал Алексей. — Ведь не сегодня-завтра и у нас должно начаться». Что должно начаться, было ясно и без пояснений: Советская Армия с боями продвигалась дальше и дальше на запад, и не только по своей земле, но и в Польше, в Румынии, даже в самой Германии. И лишь здесь, в Заполярье, фронт как стоял, так и продолжал стоять, стабилизировавшись среди неприступных для обеих сторон гор и скал. Долго это не могло продолжаться, наступление неизбежно начнется и на севере, но вопрос — когда? Очень хотелось, чтобы желанная эта минута настала как можно скорее, и почему-то верилось, что предстоящий рейс «Коммунара» связан именно с ней.
Однако надежда развеялась, когда вместо боевой техники в Цигломени пришлось грузить бревна и доски для какого-то строительства. Нет, с таким грузом на фронт не пойдешь. И поэтому удивляла поспешность, с какою стивидоры работали на погрузке. Так ничего и не узнав, Маркевич вывел в конце недели пароход на судоходное русло Северной Двины и мысленно распрощавшись с Архангельском направился, согласно новому указанию, в условленную точку Белого моря, на рандеву с какими-то кораблями, о которых тоже пока никто ничего не знал.
Кораблей было много: миноносец под флагом командующего конвоя, три «амика», а вернее бывших китобойца, полученных от Соединенных Штатов по ленд-лизу, три наших тральщика и несколько «больших охотников». Но, видно не ради «Коммунара» и еще одного такого же, как он, транспорта собрались они сюда, а для охраны и сопровождения огромного многопалубного товаро-пассажирского судна, в котором коммунаровцы, несмотря на отсутствие названия на борту, узнали «Полину Осипенко», не раз виденную на стоянке у причала Красной пристани в Архангельске.
Теплоход этот, океанский лайнер настолько долго стоял в порту, что, казалось, до окончания войны не выйдет в море. И вдруг — встреча! У Маркевича невольно дрогнуло сердце, когда, подняв бинокль, он разглядел на палубах «Полины Осипенко» множество женщин и детишек, любовавшихся кораблями конвоя. Куда их везут? И зачем? Ведь в море отнюдь не спокойно…
Долго гадать не пришлось: к борту «Коммунара» подвалил «большой охотник» и, забрав капитана, помчался к флагманскому миноносцу. И первый, кого увидел Маркевич, поднявшись на палубу его, был капитан второго ранга Михаил Домашнев.
Они сердечно пожали друг другу руки, и Михаил потащил Алексея к себе в каюту.
— До начала совещания успеем перекинуться парой слов.
Он усадил гостя в кресло, сам сел напротив.
— Покажись, покажись, какой ты. Теперь, брат, не скоро увидимся: остаюсь на Диксоне начальником тамошнего политотдела.