— Давайте выпьем за то, чтобы ваши дети до глубокой старости спокойно спали в своих кроватях.
— Дай бог! — вырвалось у Ричарда…
Они не возвращались больше к этой теме. Уиллер рассказывал смешные истории о товарищах по крейсеру, болтал о своих парнишках, Приглашал Маркевича приехать в гости, и в глазах его сейчас почти не было недавней глухой тоски и затаенной тревоги. Словно этот разговор и требовался ему, чтобы опять стать добродушным, веселым Диком. Алексей понимал, что гость едва ли целиком поверил его словам, и все же радовался, что слова эти принесли американскому другу некоторое облегчение. Пора было уходить, а Ричарду явно не хотелось делать это. Но кто-то постучался в дверь, и в каюту просунулась голова Коли Ушеренко:
— Алексей Александрович, к вам посыльный. Говорит, чтобы вы срочно шли к морагенту.
— Передай, сейчас иду.
Маркевич поднялся, встал и Уиллер. Они с минуту смотрели в глаза друг другу и вдруг, подчиняясь внезапному порыву, протянули руки и порывисто, крепко обнялись.
— Прощайте, Дик!
— Прощайте…
— Приезжайте к нам после войны.
— А вы?
— Добро.
— О’кэй, постараюсь!
Вышли из каюты, спустились на спардек, к трапу. Там вахтенным горделиво и строго стоял Коля Ушеренко, и из-под расстегнутого, несмотря на холод, бушлата виднелась грудь парня, туго обтянутая новенькой полосатой тельняшкой. Алексей вспомнил недавний разговор Иглина и Закимовского, но не подал вида, что заметил обновку. Проводив Уиллера долгим взглядом и на прощание помахав ему рукой, он повернулся к Коле, и застегнул пуговицы бушлата, но так, чтобы верхний краешек тельняшки выглядывал наружу, и с шутливой строгостью сказал:
— Триста тысяч суток гауптвахты за нарушение формы одежды, товарищ моряк!
Глава пятая
И вот опять непроглядная ночь над морем вокруг, и неведомый, настороженно притаившийся вражеский берег где-то в темноте, и многие десятки, нет, сотни людей, десантников в трюмах и на палубе судна. Казалось бы, можно и привыкнуть к такой обстановке, — не первый год длится война и не в первый военный рейс идет «Коммунар». Но боевая обстановка никогда не бывает одинаковой, она всегда полна неожиданностей и новизны, а потому и волнует даже испытанных и закаленных. Особенно теперь, когда война судя по всему, закончится в самые ближайшие дни: как-то все сложится для нас, как обернется? Суждено ли нам завтра увидеть восход солнца, или победа придет без нас?
Маркевич старался не думать об этом, гнал от себя смутные мысли, а они возвращались опять и опять. Не потому ли, что от Тани больше двух месяцев нет ни строчки, что все же пришла телеграмма от сестры из Минска о смерти матери? Как бы там ни было, но последние дни перед выходом в этот рейс тянулись для него и тоскливо, и нестерпимо долго.
Легче стало лишь в море, где все, что не связано с судном, отступило, оставило моряков. Ночь выдалась темная и холодная, трудная для плавания в караване, и капитан ни на минуту не покидал мостик. Чего-то не хватало ему, а чего, сам не знал, и только догадывался, что не хватает Григория Никаноровича Симакова. С тех пор, как на «Коммунар» пришел помполитом Даниил Иванович Арсентьев, парторг очень редко появлялся на мостике, большую часть походного времени проводя в машинном отделении. И вовсе не потому, что здоровье действительно ухудшилось после болезни, или Арсентьев чем-то мешал ему. Наоборот, помполит снял со старого моряка нелегкий груз политической, воспитательной работы с командой. Григорий Никанорович мог теперь целиком посвятить себя производству и, пожалуй, был за это благодарен и Таратину, наконец-то приславшему помполита, и самому Арсентьеву. Зато Маркевичу его частенько не хватало. За нелегкие годы войны Алексей настолько привык всегда ощущать рядом с собой этого молчаливого, скромного и умного человека, что теперь нередко окидывал взглядом мостик, надеясь опять увидеть его, а значит, и почувствовать увереннее самого себя.
Но Симаков не приходил. А как хочется услышать его голос!
Капитан вытащил пробку из переговорной трубки и свистнул.
— В машине!
— Есть! — тотчас донесся глуховатый отклик старшего механика.
— Как пар?
— На марке.
— Обороты?
— Полные.
Голос звучал спокойно и деловито, словно не на неведомые испытания, не в бой шел «Коммунар», а совершал обычный будничный рейс. Захотелось подольше слышать его, спросить еще о чем-нибудь, но нужных слов не нашлось. И пришлось ограничиться односложным «добро».
Алексей подозвал Даниила, попросил:
— Ты бы сходил в машину…
— А что? Разве…
— Нет, — перебил капитан, — у Никанорыча все в порядке. Я просто так. — И признался: — Понимаешь, привык я к нему. Не вижу на мостике, и не хватает.
Арсентьев не очень уверенно сказал:
— У меня такое состояние, будто я в чем-то виноват перед ним.
— То есть?
— Ну, как бы тебе объяснить? Человек всю войну руководил коммунистами на судне, вел за собой — ты не обижайся, Леша, — весь экипаж, и вдруг я явился на готовенькое, перед самым концом.
— И что же?
— Вот и обидно ему.
Маркевич сдержанно рассмеялся:
— Эх, Даня, не знаешь ты нашего старика! Неужели допускаешь, что он не способен на зависть, на личную обиду? Нет, дорогой, совсем ты не знаешь Никанорыча. Да он такой, такой…
А какой — и слов не нашлось объяснить. Замолчал, согреваясь думами о Симакове.
Где-то слева, далеко-далеко, ночную темень прорезало несколько быстрых, коротких вспышек. Они мелькнули низко, как будто над самой водой, и в ту же минуту из карточной рубки выскочил вахтенный штурман Семен Лагутин.
— Товарищ капитан, — подошел он к Маркевичу, — проходим траверз Рыбачьего. Скоро Варангер-фиорд.
— Ясно, — вздохнул Алексей. — Значит, скоро… Товарищ помполит, проверьте команду на боевых постах. Предупредите подвахтенных: никому не спать. — И к Лагутину: — Узнайте у командира десантников, как у них дела.
— Есть!
Будто только и ожидая этого приказания, ночь впереди раскололась сначала яркими молниями голубовато-красного света, а потоми обвалами артиллерийской канонады. Гул ее плыл над морем волна за волной, и столько могучей силы было в нем, что по спине у Маркевича забегали мурашки.
— Началось! — невольно вскрикнул он и поглубже, как перед буйным шквалом ветра, надвинул фуражку на лоб. Свистнул в машинное отделение: — Старшего! Никанорыч? Поздравляю, дорогой. Передай ребятам: корабли открыли огонь по укреплениям противника из артиллерии главного калибра!
Издали это выглядело очень красиво: весь черный скалистый берег охвачен яростной, всесметающей лавиной артиллерийского огня. На берегу уже горело несколько домов, и перед буйным пламенем, охватившим их, ночь отступила далеко в стороны от вытянутой в длину бухты. В небе гудели бомбардировщики, и мощный рев их моторов время от времени прорывался сквозь почти непрерывный грохот артиллерийских залпов. Взрывы бомб казались особенно чудовищными на черном фоне ночи, и Маркевич с невольной дрожью подумал о том, какой ад творится сейчас на берегу.
А с моря подходили все новые и новые корабли и тоже сразу вступали в бой. На зеркале залитой заревом бухты они казались неисчислимыми, и не странно ли, что все эти миноносцы, тральщики, десантные баржи и транспорты не сталкиваются друг с другом, не топят один другого. Некоторое время вражеские батареи пытались вести ответный огонь, но вскоре умолкли, задавленные артиллерийской мощью североморцев. Огневой вал начал постепенно откатываться в глубь берега, туда, где фашисты оказывали еще сопротивление, а на береговую черту с десантных барж, со шлюпок и мотоботов хлынул поток морской пехоты.
Начался решающий штурм укреплений.
Слишком долго ожидали североморцы этой минуты, чтобы теперь какая бы то ни была сила могла остановить или хотя бы замедлить их порыв. Маркевич видел, с какою жадной стремительностью занимают матросы и солдаты места на десантных судах, и сам проникался их нетерпеливостью. Он не сразу понял, почему вдруг взлетел на мостик Петр Иглин, о чем кричит, о чем просит. А вслед за кочегаром явились и Егор Матвеевич, и Коля Ушеренко, и боцман Яблоков.
— Лешка! — еще раз крикнул Иглин. — Алексей Александрович, отпусти нас на берег! Все равно на судне сейчас делать нечего. Отпусти!
В голосе Петра звучала такая страсть, такая мольба, что в первое мгновение Маркевич чуть было не согласился. Но тут же подумал — «а судно как?» — и коротко отрубил:
— Нельзя!
— Да почему нельзя? — Петр нетерпеливо топнул ногой и кивком головы подозвал остальных. — Я же этой минуты всю войну ждал. Отпусти, а то сам уйду, слышишь?
«Уйдет, — подумал Алексей и взглянул на таких же решительных, возбужденных спутников кочегара, — определенно уйдет, а за ним и вся компания убежит драться». И, повернувшись к Иглину всем корпусом, отчеканивая каждое слово, он произнес, с угрозой глядя в его бешенные глаза:
— Первого, кто самовольно покинет судно, я отдам под суд, как дезертира, покинувшего боевой пост. И остальных тоже. Все товарищи, можете разойтись!
Коля ушел с мостика первый, понурив голову. Яблоков тяжко вздохнул и зашагал вслед за ним. Егор Матвеевич виновато развел руками, буркнул — «может, и правильно», и тоже направился к трапу. А Иглин отступил на шаг, взглянул на Маркевича так, словно впервые увидел его, и глухо выдавил из себя:
— Под суд отдадите, товарищ капитан? Ну, что ж, спасибо!..
Он круто повернулся, сбежал вниз, а Маркевич еще раз подумал: «Уйдет. Ничем не удержать».
Но уйти с судна Петру не удалось. Он подбежал к штормтрапу, когда последняя десантна баржа отвалила от борта, и в бессильной ярости хватил кулаком по планширу:
— Ладно, Лешка, этого я тебе никогда не прощу!
Жизнь на судне словно бы сразу замерла, остановилась. С тоской и завистью смотрели моряки на берег, где все больше разгорался бой.
Петр мрачно курил в сторонке, когда к нему подошел Закимовский. Сказал успокаивая друга: