Ну а в Сибирь-то, в глушь распределили деда и так, без денег, без взятки… Может, потому там, в Сибири, этой заразы, коррупции-то и меньше? Нет, есть, конечно. Есть… Добралась, доехала. И СПИД доехал, и всякие сексуальные извращения… «Нам просвещенье не пристало…» — сокрушался еще A.C. Пушкин.
Но все равно, я полагаю, до центра нам все-таки далеко еще. Нет, рвемся, пыжимся, но, слава богу, в этом вопросе моя родненькая Сибирь все-таки пока еще остается провинцией и глухоманью.
Запомнился мне с военного дошкольного еще детства внутрисемейный, межквартирный анекдот: про какую-то соседку кто-то сказал: «Ну что Вы? Она так рвется к культуре! Всегда губы мажет…» Вот подобное «рвение к культуре» у нас всегда как-то впереди… Нам бы другого рвения! К ней же, к культуре, но только не через мазание помадой губ — в самом по себе мазании губ ничего страшного нет, страшно, когда стремление к культуре ограничивается только этим мазанием. А нам бы рвения к культуре не через внешнее подражательство, не через освоение коррупции, извращений, наркомании и прочих подобных «достижений» культуры, а через поумнение, образование, знание, умение, т. е. через то же самое просвещение. Которое «нам… не пристало»… А через него же, через просвещение, — «улучшение нравов», как завещал тот же Пушкин.
Так попал дед в Сибирь. Но он не унывал. Не без романтики в душе был дед. Он завлекал бабку сибирским житьем, Томском, а главное — Томью: «Ты только посмотри: там ведь в каждой заводи русалочка живет!» — такая Томь в те поры была: чистая, таинственная, загадочная, непорочная… Это уж сегодня ее отравили, изуродовали, и воду пить из нее нельзя, какие уж там «русалочки»… А когда-то и отец вспоминал, как при купании заплывешь подальше, рот разинешь и — пьешь, наслаждаешься!.. И с парохода, особенно в месте слияния, впадения Томи в Обь, было видно, как разнится чистейшая, кристальная темно-зеленая вода Томи от мутно-желтой глинистой обской…
И работал дед на реках Сибири: и на Енисее (студентом, на практике), и на Тоболе — Иртыше, и на Оби, вероятно, и на Томи.[7] И погиб. Простудился весной, ему бы полежать, поболеть, поберечь себя, а тут паводок начался, надо флот спасать, который могло унести. Флот дед спас, а сам получил гнойный плеврит и на операции 34 лет от роду умер. Было это в 1919 году, когда матери моей было 5 лет. А бабка потом благодарила Бога, (вернее, Судьбу, атеистка же была), что дед умер сам, спокойно, не дожив до 30-х, поскольку он, с его общественно-неспокойным, неравнодушным характером, мог бы бы и до 37-го не дотянуть, он бы раньше, в какую-нибудь «Пром-партию» еще попал…
Теперь, значит, у меня неосвещенной осталась одна бабка, «Завейгореверевочкина» которая, «доктор» Шарловская Анастасия Васильевна. Ну она не шибко «доктор», просто медик, «доктором» ее в этом смысле величали. Родилась она, как я уже поминал, в крестьянской семье, под Москвой, в деревне Васильевка Раменского уезда. Дед ее, Кучеров «Федор Стяпаныч», выбился «в люди» (в купцы, вот этот «бизнесмен» был, как когда-то и дед Горького Василий Каширин). И имел Федор Степанович в Москве, в гостином ряду, в Пассаже, что на Красной площади (там, где ГУМ ныне), ювелирную лавку. А бабкино-то, Настасьино, горе в чем было, так в том, что хоть и родилась в крепкой семье, да по женской линии, от дочери, не от сына Федора «Стяпаныча», от Анны Федоровны, и справедливость пословицы: «курица — не птица, баба — не человек» баба Настя смолоду испытала на собственной шкуре, то, что «баба — не человек».
Что-то не ладилось у Федора Стяпаныча с наследованием, некому было «дело» оставлять: сыновья — кто бездетный, а у одного был один-единственный наследник, Егорушка, да и тот какой-то ненормальный, неполноценный. И сцепились братовья в драке за наследство прямо по Горькому, по «Детству» его. А в деревне Васильевке в это время овдовела Анна Федоровна, дочь Федора Степановича, выданная за Василия Петрова Горюнова, который нарожал пятерых детей, из коих в живых осталось три девочки с Настасьей старшей, а Василий Горюнов, совершив все это, в 24 года умер от туберкулеза. И вот когда шла свара между братьями, сыновьями Федора Стяпаныча (дядьями моей бабы Насти), кому претендовать на наследство: Гавриле ли с неполноценным Егорушкой или другим, но бездетным, была произнесена в доме Кучеровых фраза, определившая жизнь и судьбу Анастасии моей ненаглядной Васильевны, а в конечном итоге и мою, наверно: «Назло Ганьке (Гавриилу) буду учить, вон, сироту, Наську». Кто уж так высказался и распорядился, сам ли Федор Стяпаныч или кто из его конфронтирующих детей, но — «слово сказано, что пуля стрелена»: привезли «Наську» из деревни в Москву, в Первопрестольную (столица тогда далеко была, в Петербурге). И, в общем-то, выучили в конце концов: не без сложностей, но выучилась «Наська», да и сама, видать, не пустое место была. Но это все потом, а тут, по приезде из деревни, девочке, «сироте»-то, быстренько продемонстрировали, что курица-то — не птица…
Какой-то праздник в богатом многолюдном московском доме Кучеровых был. Детей — двое: слабенький умом Егорушка и только что прибывшая из деревни Наська. Праздник, гулянье, ликование: «гудеж», как ныне выражаются. И о детях не забыли, призывают их — в залу? к столу? — к месту общего сборища и торжественно, при всех, ради праздника дарят каждому по коробке «конфект»! Роскошных! Дорогих! В дорогих коробках! Какими-то невообразимой красоты ленточками перевязанных. Дети счастливы, распаковывают каждый свою драгоценность — и: у Егорушки — у мужика, хоть неполноценного, но законного! — у Егорушки — конфеты, шоколадные! Шикарные! А у Наськи — сирота же, из милости взятая, и так сверх меры облагодетельствованная — не то угольки из печки и сажа пылью в нос, не то конский навоз, катышки… Но по приятности «суприза» и по остроумию что-то в этом духе. А вокруг громовой взрыв хохота, ржания жеребцового — дядья-благодетели вместе с дедушкой радостно регочут своей элегантной шутке.
Баба Настя моя эту сцену, обиду, этот плевок в душу — ни за что, ни про что, а так… просто так — «не птица» же, «не человек» баба-то, а уж тем более запердыш, сирота, из милости в дом взятая, — до смерти забыть не могла, почему и нам, детям и внукам, так ярко и красочно ее обрисовала.
И поэтому была моя баба Настя — «выпускница медицинского отделения Московских высших женских курсов, удостоенная степени лекаря с отличием, со всеми правами и преимуществами, представленными окончившим курс С.-Петербургского Женского медицинского института», интеллигентка, стало быть, ставшая, ну, богатой — не богатой, но благополучной, «порядочной» задолго до революции еще. При всем том была моя баба Настя всеми фибрами души своей — за революцию! Считала она, что революция законодательно навсегда покончила с этим ужасом, с этим узаконенным хамством и унижением, каковые она испытала еще в 5–6 лет. Так считала моя баба Настя. И при всей моей любви и самой нежной и восторженной благодарности ей не могу я с ней в этом вопросе совершенно согласиться.
Много с чем навсегда (или почти навсегда) покончила революция, но только не с нашим хамством российским!.. Хамством, которому ничто не укорот, не указ: ни монархия, ни демократия, ни тоталитаризм… Господи! Да когда же мы всем миром поймем, ощутим, что только просвещение, одно-единое спасет нас? Ни православие, ни марксизм, ни монархизм, ни социализм, ни приватизация, ни экспроприация, «ни Бог, ни царь и ни герой», а единое просвещение.
«Молодой человек! Если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, безо всяких насильственных потрясений». (A.C. Пушкин «Капитанская дочка», глава VI, «Пугачевщина».)
А чем «улучшаются нравы»? Единственно — просвещением! И больше — ничем. Или «записки» Петра Андреича Гринева никому из нас в руки не могут попасть, или, хоть и попадают, но мы никак не можем «вспомнить», понять, уразуметь — от чего «лучшие и прочнейшие изменения» «происходят»… Не капитализм блестящие результаты дал на Западе и на Востоке, а просвещение, цивилизованность. Южная Корея скачок свой сделала не от введения «приватизации», а от того, что лет 15–20 назад догадалась и все силы, все средства бросила на просвещение. И в Америке, и в Европе, и в Японии то же: цивилизованность, просвещенность, образованность. А у нас?.. Гоголи, Островские, Салтыковы и иже с ними с капитализмом, с монархией боролись? С хамством они русским боролись. Да куда им?! Они хоть и титаны были, да люди, смертные, а хамство у нас… ну, может, хоть и не вечно, не совсем уж бессмертно, но очень долговременно, намного протяженнее во времени, чем жизнь одного, пусть даже очень выдающегося, человека…
Вот такие у меня «корни». Слилась в моей крови кровь, ну, хоть не со всей необъятной России, но с довольно-таки обширной ее территории: Пенза, Владимир, Москва да вон и Литву еще прихватили.
Остальное, как говорится, было делом техники. Потянуло, или направили, возвращающегося из Маньчжурии после Русско-японской войны «деда» А.А.Назарова в университетский культурный город Томск, остановился он на квартире у Анны Прокопьевны Глазковой, а, может, к тому времени ставшей уже и Ершовой, а к той сестренка молодая «сдобная» приехала с Салаирского рудника с темно-каштановыми пышными волосами, с нежной прозрачной кожей, а квартирант хоть и рябой был (незадолго перед тем оспу перенес), но уж такой положительный, такой обходительный, деликатный, ну просто замечательный (с точки зрения старшей сестры). Дусенька, к тому времени уже давно и прочно привыкшая ощущать себя царицей, а то и богиней, конечно же, для начала зафордыбачилась, как и следует уважающей и понимающей себя царице, но Анна Прокопьевна не дрогнула: пообещала самовар (!) подарить, если Дусенька снизойдет до молений маньчжурского героя — и дрогнуть пришлось «царице», самовар ее доконал!
А там немного погодя прибыли в Томск молодые специалисты Шарловские, Степан Игнатьевич и Анна Васильевна. И у Назаровых 29.XII.1909 (по новому стилю в 1910 уже году) получился сын Владимир, а у Шарловских 1.XII.1914-го — дочь Марина. Росли они, росли, развивались, бегали на каток, куролесили, но в конце концов каждый в свое время, не без сложностей и приключений, но оказались-таки студентами Томского политехнического института, где и встретились, и… Мать и институт не успела кончить, как уже появился я. Родился я, говорят, с очень «сурьезным» насупленным лбом и лихо задранным кверху носом, так что получалось впечатление как бы слегка вдавленной переносицы — по этому поводу шутили, что это мама вдавила мне переносицу, когда, готовясь к защите диплома, очень усердно налегала животом на чертежную доску. Родился я в Новосибирске, потому что туда был переведен из Томска Институт усовершенствования врачей, с которым приехала работавшая в нем баба Настя — ну а где дочке было рожать, как не у мамы под крылом? Родила — и скорей обратно, в Томск, диплом защищать. Пока мама готовилась к защите и защищала диплом, а баба Дуся лелеяла свое здоровье и красоту (у нее всегда были «проблемы со сном»), меня нянчил деда Саша: в 6 утра, до начала работы, ходил на молочную кухню, кормил, обряжал меня и перед уходом на работу сдавал меня, сытого, чистого, сухого, всем довольного, освеженной сном бабе Дусе. Это все происходило в Томске, где мама завершала учебу. А отца уже давно «распределили» в Новосибирск. Защитив диплом, мы с мамой вернулись в Новосибирск и там, при Новосибирской ТЭЦ-1, зажили все трое вместе на Колыванской, 3, квартира 19.