Только один человек — страница 104 из 109

у, весь окутанный со всех сторон какой-то, наверное белой, липкой, створоженной мякотью, вроде бы мозгом той угрюмой скалы, как бы приобщаясь, весь расцарапанный и кровоточащий, к некоему новому разуму. И вдруг в него, скрючившегося своим богатырским телом, слившегося с тьмою, притихшего, словно готовый народиться на свет младенец в материнской утробе, ударило и вновь ударило искоса каким-то светозарным лучом, а затем неска­занный свет воссиял у него над головой — Скирон, спутник тьмы, творил для себя того господина и повелителя.

Он, вседержитель, должен один владеть и щедрыми дарами Деметры и Персефоны, и их, но никем не оскверненной, плодови­тостью; у него, милосердного, должен быть разум Афины, только бесконечно более обширный, проникающий в каждый уголок вселен­ной; он, заботливый, подобно покровительнице деторождения, девственнице Артемиде, должен взращивать всякую живую тварь, заставлять тянуться ввысь неиссякаемое множество деревьев, колосьев пшеницы и ячменя, молодой травы и цветов, ростков ви­ноградной лозы; и все это, его нескончаемой благодатью, твое, только ухаживай, пестуй, не спуская глаз; только тебе одному принадле­жит вся исполненная бесконечного многообразия вселенная, лишь бы ты принял ее и хранил в ней порядок, и он ниспослал бы тебе — уставшему от трудов или, скажем, предающемуся отдохновению, было б только все неоскверненно-чистым, — ниспослал бы нищим духом людям высшую милость властителя муз Аполлона — поэ­зию и музыку, да и многое другое в том же роде, и еще судил бы тебе, как наивысшую благодать, поистине небесную Афродиту — небесную Уранию, и на тебя, влюбленного, совсем по-особому лились бы дожди и падал снег, и возвысился бы ползающий по земле, подобно муравью, человек, потому что все, принадлежащее ему, владыке, вседержителю, было бы и твоим; ты обрел бы для себя вечный клад — землю, воздух, воду, свет, и даже сам неминучий Танатос, под его рукой, не укладывал бы людей в каменистую или рыхлую землю, нет, он открыл бы им предивные края, только бы смягчившиеся сердцем, обреченные медленному умиранию люди до этого любили друг друга...

Но где же, где же он есть! Может быть... может, на дворе...

С трудом разогнув стройные ноги, чуть продвинув их вниз и от­кинувшись всем телом назад, нашаривая с затаенным дыханием сле­пыми ступнями осклизлые стены, новый Скирон устремился по спус­ку вниз, взыскуя узреть залитую солнцем вселенную; скованный округлой каменной тропой, раздирая в кровь тело, упорно сползал он, по-сиротски одинокий, из ночной тьмы вниз, к блистающей светом земле, и наконец родился; миновав темную, постепенно серевшую, а потом распахнувшуюся к свету и всю засверкавшуюся пещеру он, дивно обновленный, обретший что-то доселе неведомое, остановился на обширной груди многозрящего Гелиоса.

Все-все вокруг было нескончаемым дивом.

Он стоял, дышал.

Каким же прекрасным и родным было все вокруг, только гляди и наслаждайся...

И он глядел сощуренными от улыбки и солнца глазами.

И вдруг нахмурился:

Ведь в бескрайнем море обитал чернокудрый Посейдон, беспо­щадный и грозный... В плоды дерев, оскверненных кровосмешением, вкралась погань: вишня то или яблоко, налитое такой густой красно­той, тяжело свисает с ветви... На Аполлона, властителя муз, легли тяжкие грехи, его точеные руки обагрены кровью; а суженой спутнице Афродиты Урании — Афродите Пандемос не дают покоя ее изобиль­ные телеса... И хотя плоть нисколько не тревожила богиню спра­ведливого возмездия, единственную непорочную деву из всей блуд­ливой отрасли Нюкты, строгую Немесиду, но одно время этот самый Зевс до того стал на нее наседать, что она, спасаясь от его гнусных притязаний, обратилась в гусыню, да только кого-кого, а Зевса-то было не провести! — он тут же обернулся лебедем и, набросившись на Немесиду, взял-таки свое; правда, ее вины в том не было, и все-таки ей уже не поверишь, как прежде, до конца. А у вопиящего в пылу бит­вы бога войны Ареса и в мирные времена все тело вопияло. Срывали взятки...

А что боги, то и люди...

Лишь бы только как-нибудь отличиться, а в хорошем или пло­хом — это дело десятое. Главное — встряхнуть разжиженные мозги. Ну, взять хоть бы победоносного, весьма сильно нашумевшего во времена Скирона и позже Атрея, увенчанное лаврами имя которого с гордостью носили потомки, величавшие себя Атридами. И вот, ока­зывается, за каковые заслуги: Атрей и родной его брат Тиест убили на глазах у своей матери сводного брата — безвинного Крисипоса. После этого дебюта все трое поспешно бежали, укрылись у царя Микен, а когда тот при подозрительных обстоятельствах отправился к праотцам, Атрей стал царем. Тиест же, обольстив белоногую жену родного брата, Аэропу, стал с помощью семейной возлюбленной подкапываться под его доброорнаментированный трон. Проведав о происках родного своего братца, Атрей изгнал его из пределов царства, но Тиест умудрился издали стакнуться с сыном Атрея; заговор и на этот раз был раскрыт, и Атрей, впопыхах, не разобрав­шись толком, велел повесить собственного сына, а чуть позже, раздосадованный таким промахом, пригласил к себе, в знак примире­ния, Тиеста и хлебосольно скормил ему мясо собственных его сыно­вей, жену же свою, Аэропу, от утопил в море, чем, не будь дурак, очень неплохо воспользовался Посейдон. Далее Атрей, следуя предначертанию авгуров, отправился на поиски Тиеста, но вместо него набрел на его дочь Пелопею и женился на ней. Но Пелопея, оказывается, несколько ранее сожительствовала со своим отцом — Тиестом и через восемь месяцев родила, неизвестно от кого, неизвестночейного Эгиста. А когда этот неизвестночейный Эгист вошел в пору мужества и расцвета, мнимый папаша Атрей подослал его убийцей к своему то ли брату, то ли тестю или свату, то ли еще к кому, Тиесту, но Тиест, узнав своего то ли сына, то ли внука или племянника и прочее, выложил ему задним числом всю подноготную, в связи с чем ненароком зачавшая в свое время Пелопея закололась пылкоострым кинжалом, Эгист же заколол тем же кинжалом своего то ли отца, то ли дядю, то ли дважды дядю или нечто среднее между свойственником и деверем — Атрея, а еще позже — кем там он до­водился: то ли двоюродным или троюродным братом, то ли братом и другом, — ну, в общем, сына Атрея — Агамемнона, так как, пока Агамемнон размахивал в издалекаприметной Трое пылконоженным мечом, этот неопределенночейный Эгист до того сдружился с его ода­ренной и тем и сем супругой Клитемнестрой, что не мог без нее уснуть, и если Агамемнон не терял времени с пленными женами там, то Кли­темнестра здесь так неусыпно бодрствовала по ночам, что потом целыми днями зевала, так что, когда победоносный, отягченный награбленным Агамемнон вернулся домой вместе со своей избран­ницей, бедной Кассандрой, она, Клитемнестра, с тем неопределенночейным Эгистом давай их кромсать и кромсать остролезвийными мечами, после чего сын Агамемнона Орест, воспользовавшись помощью родной своей сестры, Электры, давай пырять и пырять доброинкрустированным мечом родную матушку — Клитемнестру и того неопределенночейного Эгиста. Оох, уж эти мне гордые своим именем Атриды...

Что тут было делать Скирону... В чаянии пришествия великого владыки, упорядочивателя Хаоса, он то с надеждой глядел на но­сившую его Землю, то с верой и упованием возводил взор в еще более пространное и более глубокое, чем бескрайнее море, небо, от яркого блеска которого глаза у него теперь уже вовсе не болели, а только сле­зились, и хотя, казалось, эти коварные, алчные временщики-боги крепко-накрепко прибрали к рукам все, чего мог достигнуть глаз, Скирон знал, Скирон чувствовал. Скирон верил, что еще явится тот единый, исполненный благости вседержитель, добром подчинит себе все зримое и незримое и своим непостижимым для смертных разумом обратит к добродетели и его, Скирона, и Атрея, и еще тьмы и тьмы им подобных. Но это казалось таким отдаленным в веках, что, подавленный печалью Скирон и не надеялся дожить, однако он знал, что должен все-таки ради Него что-то заранее предпринять, сделать какой-то шаг для встречи с Ним, должен что-то свершать и свершать, чтоб этот щедрый и многокрасочный мир, пусть не весь, но хоть его малая, предпещерная, принадлежащая ему, Скиро­ну, частица, осквернялась как можно меньше; часто сиживая в мозгу той угрюмой скалы, Скирон, весь обратившись в сомнение и раздумье, сравнивал друг с другом тех жадных богов и выпестованных ими людей; из-за этих подлых правителей люди, уподобив­шись совам, разучились при свете дня видеть в этом мире добро, и Скирон так сострадал им, так жалел их скудных духом, обреченных жалкому прозябанию, что порой ему думалось, что не только, мол, суженая Воде Тиро, но и та, преданная им забвению женщина, помесь ласточки и змеи, даже имени которой он не желал вспоминать, будто и не так уж были виноваты, став игралищем страстей тех дер­жавших их в своей власти богов.

...С той поры Скирон, хоть и приобщившийся несказанной доброте, сделался угрюмым, как сама его скала. И менялся он только на людях. То новое, что он для себя открыл, теперь обернулось для него неким призванием. Если до сих пор он только грабил прохожих, то теперь стал их и убивать. Убивал он низких помыслами и зло­действующих, отделяя их души от мерзостной плоти.

И только одному пришельцу сказал он об этом. В тот солнечный, яркий день журавль не подал ему никакой вести. Гость заявился в полдень, когда стояла самая жара; приметив этого человека невда­леке, Скирон с вялым любопытством наблюдал, как тот шнырял туда-сюда в поисках худопрославленного разбойника. Наконец, человек приблизился к прилегшему в тени Скирону и говорит:

— Издалеказримый, пылкомуравьиный остров Эгина моя дер­жава, Эак я, ведущий беседы с Зевсом.

— Ах! — сказал Скирон, чуть приподнявшись и глянув на не­го пренебрежительно снизу вверх. — Значит, говоришь, издалеказримая Эгина владение твое, а сам ты Эак, ведущий беседы с Зевсом?

— Да, — с гордостью подтвердил тот.

Казалось, он достоин был быть сброшенным.

— Выходит, ты близок с Зевсом? — спросил Скирон.