Только один человек — страница 14 из 109

о; и дело-то пошло не в шутку, дорогие вы мои, нет, куда там, — один стащил через голову сорочку и повесил ее на торчащий рядом сук, поступив, безусловно, правильно, ибо для острастки противника он так взбучил мышцы, что они уподобились валунам на каменистом берегу, и сорочка на нем все равно бы разлетелась в клочья; а второй засучил рукава, снял прикрепленные цепочкой к поясу часы и вручил их первому, кто попался ему на глаза, попросив ненадолго подержать при себе, после чего, по знаку известного тамады Пармена Двали, оба яростно кинулись друг на друга; а когда послышалось глухое уханье кулаков и противники вихрем закружились-завертелись в пылу драки, все мы, заодно с перепуганным Парменом Двали, вскарабкались на ближние деревья и продолжение схватки наблюдали уже оттуда.

Чего только не бывало в Харалети, но чтоб такое... Ах, нет, нет, бога ради... Многие, может, даже не знают, что именно в Харалети впервые в мире во время широкого свадебного пира жареному поросенку засунули в зубы редиску и в таком виде поднесли его тамаде. Естественно, что этот новый прием оживления стола, вызыва­ющий общий шумный восторг, соседние города и деревни переняли именно у Харалети, потом это докатилось и до отдаленных местечек, а там и до крупных поселений, так что в конце концов обычай получил широчайшее распространение и никто уже не помнил, что именно в Харалети впервые засунули жареному поросёнку в зубы редиску. Но история схватки двух харалетцев до такой степени примечательна, что я не хочу, чтоб она была утрачена бесследно. И хотя сам вид­нейший тенор губернии, в пальто с каракулевым воротником, Осико Арджеванидзе, заявил после этой схватки, что память о «столь великолепном зрелище никогда не затянется пепельно-серым пок­ровом забвенья», я, ваш покорный слуга, все-таки сильно опасаюсь, чтоб «беспощадное течение времени под уклон» (это тоже выражение Осико Арджеванидзе) не унесло с собой этого беспримерного состяза­ния; но при всем том следует все же упомянуть, что виной всему был Шашиа Кутубидзе, а чтоб вы не спросили меня, что мол, это еще за Шашиа, какой такой Кутубидзе, скажу вкратце: Шашиа Куту­бидзе был директором-администратором харалетского театра.

Мой Харалети, мой городок, лавиной рассыпавшийся по склонам извилистого межгорья, стоял себе тихо-мирно и никому не мешал. Начинался городок с незатейливых маленьких домишек, во дво­риках которых цвели розы и георгины и колыхалась, судари вы мои, сочная ярко-зеленая травушка, стояли во дворах и деревья, густо опушенные листвой и дарившие нам в летнюю пору тень; зимой-то, правда, тени не было, но она и не была нам нужна; за домами тя­нулись у нас виноградники, мы их поливали-орошали, лелеяли, а в погребах-марани у нас были закопаны квеври[9], вино из которых черпают с бульканьем ковшиками-оршимо; варево мы хлебали деревянными ложками, а камины были у нас в домах сводчатые, и над Харалети зимой и летом курился дымок; на раскаленных угольях жарили мы молочную кукурузу, роняя из глаз слезы от ед­кого дыма, а время, как вам известно, — шло. После этих неказистых домишек, в которых жили мы, настоящие харалетцы, все дальше вниз по склону шли уже более внушительные, более видные дома, с золотистыми жестяными голубочками на кровлях, с балконами и застекленными галереями, но, если уж говорить по справедливости, в них жили тоже настоящие харалетцы; а в самом центре города, на берегу главной реки, через которую всякий раз по весне взамен моста перекидывалось бревно, стояло — гордость Харалети — трех­этажное здание с мраморными колоннами; однако главным украше­нием Харалети являлись люди — одни плохие, другие еще похуже, некоторые же хорошие или так себе. Но гордостью Харалети, повто­ряю, было то самое, трехэтажное, кофейного цвета здание — наш Драматический театр. По поводу назначения директора особенно долго не раздумывали, ибо Шашиа Кутубидзе заявил, что был в молодости певцом, хотя к описываемому времени он с трудом изъяс­нялся лишь хриплым шепотом и злые языки поговаривали, что голос у него перегорел от медовой водки; те же злые языки утверж­дали, что Шашиа отроду не певал, а если, мол, обязательно надо было сажать на культурную должность пьянчугу, то уж лучше было назначить Папико-выпивоху, хотя самому Папико это бы и в голову не пришло, поскольку он был тихим пьянчужкой и предпочитал всякой культурной должности убивать часы, посиживая где-нибудь в тенечке. До этого Шашиа Кутубидзе заведовал биллиардной, что во многом послужило ему на пользу, — биллиардная ведь тоже место культурного отдыха; слава те господи, мы-то, харалетцы, кое-что в таких делах кумекаем... Ну и сверх того, заместитель городского головы Какойя Гагнидзе и его помощник Бухути Квачарава знали, что проживающий в самом Санкт-Петербурге высший сановник-советник «Гулбат Константиныч Кутубизев» если не соро­дич, то уж во всяком случае однофамилец Шашии. А впрочем, что тут такого особенного приключилось, что я вам столько об этом толкую, то ли еще бывало на белом свете? Короче говоря, Шашию назначили директором. А в качестве блюстителя порядка приставили к нему урядника по фамилии Кавеладзе, с огромным маузером на боку. Этот урядник, разиня рот, лупил глаза на все театральные представления, чему люди страшно поражались, узнав, что он глух как тетерев: чего же, дескать, тогда смотреть! Разве что ему приглянулась Верико Тирошвили, и то много ли он поймет... Кавеладзе, денно и нощно торчавший в театре, входя на репетицию, крепко прижимал ладонью к бедру длинные ножны, чтоб не зацепиться ненароком за ножку стула и не произвести шума. Некий приглашенный со стороны режиссер, оказавшийся весьма странным, вернее весьма своеобразным человеком, как-то, увидев пробиравшегося на цыпочках нескладного верзилу Кавеладзе, придя в страшное раздражение, крикнул: «Извольте выйти вон, гражданин, я не желаю, чтоб посто­ронние были посвящены в мои методы работы!» Он тогда еще не знал, что Кавеладзе глухой, но и когда ему объяснили это, не пожелал отступиться от своего слова и, несмотря на то, что почуявший что-то неладное Кавеладзе, укоризненно глядя на него, будто взывал к его совести: «Значит, мол, так-то промеж нами, да?!», все же остал­ся стоять на своем: «Ну и что с того, что глухой, я совсем не хочу, чтоб какие-то там... эээ... глухие и всякие прочие глазели, как я рабо­таю», — заставил-таки Кавеладзе выйти вон, указав ему на дверь весьма энергичным, поистине театральным жестом. Так что во время его репетиций сконфуженный Кавеладзе понуро сиживал на пыльной лестнице у входа в театр и колол маузером орехи: уж очень он их любил, особенно молодые, в зеленой кожуре. А во все остальные часы он неизменно находился в театре — то походит взад-вперед по партеру, то поднимется на галерку... Даже и по ночам не поки­дал он театр: запрет дверь на засов, оглядится по сторонам — не тянет ли откуда-нибудь дымом, и устремляется к стоящему посреди сцены большущему сундуку. Сундук этот во время представлений выполнял множество различных обязанностей — то он был кроватью, то столом, то могильной плитой, да и мало ли еще чем — всего не перечтешь... Кавеладзе, значит, устремлялся к середине сцены, а мы, прилипшие снаружи к окну юркие девчонки и мальчишки, с превеликим интересом наблюдали, как он стелил постель на этом большом сундуке, в котором хранились атласный занавес, пудра, помада, парики и всякая всячина в том же роде; потом Кавеладзе отстегивал пояс с маузером, снимал через голову болтавшуюся на ремне шашку, стаскивал тяжелые сапоги и, присев на сундук, шеве­лил затекшими пальцами ног, прикрыв от блаженства глаза. Только после этого он снимал мундир урядника и брюки, взбивал по своему вкусу подушку, разом вскидывал на постель обе соединенные вместе голени и, устроившись поудобнее, натягивал на свои веснушчатые плечи одеяло. Вот уж сколько лет с того минуло, и на какие театры, на каких актеров не нагляделся я волею судьбы, но, как призаду­маюсь, могу сказать без малейшего колебания: никто еще не держал­ся ни на одной театральной сцене мира так естественно, как урядник Кавеладзе.

И вот, под вечер народ собирался в театр. Принаряживались наши харалетцы совсем недурно, кто во что горазд, женщины опрыс­кивали даже нам, детям, головы остатками одеколона «Фантазия» и, взяв за руку, — в другой руке у них был зонтик — отправлялись в театр, где, бросив предварительно со звоном пятачок в ящичек тети Какалы, ключи от которого хранились у Шашии Кутубидзе, рассаживались в партере; на сцене сверкали фонари, в затемнен­ном зале носился аромат «Фантазии»; тетя Какала, с железным ящичком под мышкой, отодвигала в сторону подвешенный на прово­локе желтый атласный занавес, и перед нами представал под видом английского графа наш Титико Глонти. Выхватив деревянную саблю, он всаживал ее в самое сердце французскому герцогу — своему двоюродному брату Ефрему Глонти; горькими слезами заливалась испанская принцесса Верико Тирошвили, а Шашиа Кутубидзе тем часом где-то в укромном уголке пересчитывал пятачки. Время же, как вы сами понимаете — шло.

Многие из нас очень любили театр, но, некоторые, отдельные харалетцы не придавали ему почитай что никакой цены. Одни, жа­лея деньги, говорили, к примеру, что не видят ничего хорошего в кривляниях Титикойи; другие, тоже жалея деньги, заявляли, что при подобном скоплении народа воздух, видите ли, кишит бацил­лами; третьи, тоже жалея деньги, жаловались на колотья в боку, ломоту в пояснице и бог весть еще на какие хвори... Но большинство из нас все же очень любило свой театр; хорош он был или плох, это был наш театр, и не ходи в него мы, не из других же городов понаехали бы зрители! Мы не бегали в театр, разумеется, изо дня в день, но посещали его время от времени очень охотно; под конец Осико Арджеванидзе уломал даже своего хмурого и нелюдимого отца — единственного человека, еще никогда не бывавшего в театре; тот, глядя на своего Осико, пуще чумы возненавидел всякое искусство, потому что именно искусство отняло у него сына: он-де больше не помощник мне на земле, в поле его и палкой не загонишь, — и вот, после упорных просьб и мольб сына: «Нельзя так, отец, в конце-то концов, людей стыдно!» — Самсон сменил свое повседневное старье на новую чоху и вышел во двор, а у него, надо сказать, был какой-то ледащий, с хроническим насморком пес, который вечно чихал, а когда окончательно потерял нюх, то стал, точно чиновник, различать людей по одежке. Увидев Самсона Арджеванидзе, чинно во всей своей новообретенной красе, выступавшего по двору, пес набросился на него и, думаете, не укусил? Самсон взбесился: «Да пошли вы все вместе с вашим театром!» — и вновь облачился в свое старье. «Негоже так, отец», — с горечью заметил Осико, за что и получил дрючком по ногам. А уж после этого Самсон, хоть ты ему кол на голове теши, не согласился бы переступить и порог театра, где его старший сын, Осико Арджеванидзе, пел в антрактах, воздев руки к галерке, «Царицу красавиц».