При всем том, что жители тех мест ни бельмеса не смыслили в бое быков, сие происшествие в основном произошло на территории, принадлежащей Испании, и промеж испанцев.
Бесаме Каро поначалу игрывал на свирели, а потом кое на чем совсем ином.
Родился Бесаме Каро в Андалусии, в семье бедного пастуха, и, еще по-детски косолапя, путался под ногами у овец и телят. Ах, и хороша же была Андалусия, обласканная лучами великого дневного светила! Зелено сверкали поля и леса, узенькой полоской прихотливо вилась безымянная деревенская речушка, упрямо и своевольно отбрасывая солнечные лучи и все-таки набираясь тепла; хороши были и небольшой водопад, раскинувший гриву по скользкой лоснящейся скале, и благостный запах духовитых взъерошенных снопов. Наевшись поутру крутой буйволиной простокваши, босоногий Бесаме уходил со двора и день-деньской бродяжил на вольной воле, и не чуя, как у самых ног его нет-нет да и проскользнет желтоватая змейка. Бог ты мой, откуда же было знать в те поры Бесаме, какой опасности он избежал. Да и по зимам, закутанный в овечий тулупчик, он вовсе не примечал уставленных на него из лесу угольками горящих голодных глаз, а его-то норовили слопать. В осенние дни, довольно гундося что-то себе под нос, он перекатывал в сладких от инжира и винограда ладошках опаленный на огне кукурузный початок, нетерпеливо, во все щеки на него дуя, а когда его загоняли под крышу волшебные сумерки, хлебал большой деревянной ложкой из деревянной же миски подкисленное дымящееся варево, млея от жиденького очажного тепла и неприметно клонясь в дрему, в то время как отец его, крепко сшитый, коренастый молчун-пастух, хозяин единственно в своей утлой халупе, уже украдкой посматривал на жену — вторую красавицу на селе, загрубелыми, теплыми материнскими руками готовившую немудреное ложе для Бесаме, — нетерпеливо дожидаясь, когда же наконец мальчонка уснет, меж тем как тот вовсю пялил глаза на потолок. «Пора ему спать», — сурово ронял отец, а мать, женщина: «У меня еще дела недоделаны». — «Ишь, хлопает глазами!» — раздраженно басил отец. «Повернись, повернись на другой бочок», — говорила мать. Но Бесаме, лежа лицом к деревянной стенке, только пуще разгуливался, настороженно прислушиваясь к шагам отца, который на цыпочках как заведенный сновал по хижине. А когда на приглушенный вопрос: «Ты спишь, Бесаме?» — мальчонка покорно отвечал «да», а через некоторое время снова повторял «да», рассвирепевший отец хлопал себя с досады по коленям: «Чтто этто ттакое, женщина, одного ребенка убаюкать не можешь?! Или мне другую бабу искать?..» В обиде на мужа мать порывисто хватала с лежанки увернутого в овчину Бесаме и начинала вовсю трясти его на коленях, тихонько при этом напевая «Спи-и, усни-и, сынок, ба-аюшки баю-у... Лошадка ушла-а, собака пришла-а...» «Какая собака?» — вскидывался Бесаме Каро. «Не твое это дело, ба-аю баай». — «Почему не мое-о?» — «Потому!» — так гневно прикрикивала на него мать, что тут впору бы пробудиться и опоенному хмельным зельем. «Ты не мой мальчик, нет, твоя мать цыганка, она подбросила тебя к нашему порогу...» «А-а?!» — вздрагивал Бесаме и, приподняв голову, испуганно уставлялся на мать. «А-а?!» И с какой же любовью глядела на него именно в эти минуты зардевшаяся, возбужденная и виновато притихшая мать... Бесаме жалобно посматривал на нее снизу, а она, охваченная раскаянием, застыв в оцепенении, обводила глазами свой убогое жилье с его застоявшимся воздухом и земляным полом, примечая каждую трещинку в выщербленной деревянной посуде, а потом вдруг неистово прижимала к себе влажный висок Бесаме и в порыве жалости нашептывала ласково сквозь слезы: «Ты нищ, как Иисус»... «Как кто, мама?» — одним глазком взглядывал на нее снизу вверх Бесаме — другой глаз был прижат у него к материнской груди. «Ты еси бееден, как Иисус...» — напевно выводила мать, а отец, весь облепленный свежим репьем в своих скитаниях по округе, с натруженными, исцарапанными руками, отец с комом в горле виновато отворачивался от своих единственных жены и сына и, не умея плакать, медленно копил в сердце горечь и боль.
Нищие они были, голытьба.
Тут чуток проголодавшийся Афредерик Я-с, вспомнив, что фантастическому произведению требуется хоть немного чудес, решил в данном случае воспользоваться для этой цели таким незамысловатым и безобидным предметом, как сигарета, не откладывая в долгий ящик, вскрыл фабричного производства пачку «Кармен» (кстати сказать, ведь настоящая Кармен работала некоторое время на табачной фабрике, прежде чем окончательно ступить на скользкий путь), вытащил парочку сигарет, положил их на треугольную сковородку, поджарил на сливочном масле и съел, поелику и нижеприведенное повествование имело быть изрядно терпким и горьковатым.
Ах, и как же все-таки хороша была Андалусия, но величайший, несравненный фантаст Провидение, которое мы по прошествии времени попросту называем прошлым, возжелало, чтоб лет эдак через двенадцать, в первой половине девятнадцатого века, Бесаме стал студентом Белой Консерватории города Алькарас провинции Мурсия.
Каков он в наши дни, об этом Афредерик Я-с ничего не ведает, но в ту пору Алькарас был маленьким приветливым городком с пригожими кирпичными домиками под выложенными черепицей покатыми кровлями, так что, если глянуть сверху, с холма Касерес, то весь он мягко отливал терракотой, но для этого надо было одолеть изрядный подъем, а так, снизу, городка было и вовсе не видать. Все здесь было миниатюрным: и бассейн из серого мрамора с тонкоструйным фонтаном и плещущимися в нем крохотными золотыми рыбками, и опрятно вымощенные улочки, по которым проворные мальчишки катили грациозно подпрыгивающие тачки с севильянскими апельсинами; и щегольские особнячки, в узких окнах которых нет-нет смутно очертится и тут же пропадет лик какой-нибудь повитой кружевами донны; и степенные ослики, медленно, с неспешным перестуком катившие небольшие ландо, пока в холодных подвалах малюсенькие мышата грызли что-то свое; невелики были и крепостица, и коротенькая, узенькая улочка Рикардо, в конце которой, на окраине городка, находился небольшой публичный дом с щупленькими тоскующими девицами. Здесь, в этой части городка, из крохотных окон продавали пригоршнями маслины и жареные каштаны.
Не только по праздникам, но и в любой самый обычный день, с наступлением сумерек, алькарасцы, погрузившись в себя и нисколько не обращая внимания друг на друга, самозабвенно вытанцовывали болеро, звуки которого доносились в такие часы со всех сторон, а где-нибудь в темном углу улицы стоял укутанный в долгополый плащ, как младенец в пеленки, — исключение для городка — разбойник, отверженный всеми и отлученный от своей возлюбленной, и при малейшем шорохе судорожно вздрагивала его рука, сжимающая нож.
Сюда, в этот городок, и привезли осиротевшего Бесаме Каро, а наш Афредерик Я-с тем временем взял в руки сигареты, нацедил прямо из пачки и себе, и нам (кажется, и настоящая Кармен не прочь была изредка хлебнуть, уж коль скоро ступила своей очаровательной ножкой на скользкий путь) и выпил, не сказав даже, к нашей радости, традиционного «будем». Тьфу ты, ну и невежа...
В тот день перемен Бесаме Каро пас, как всегда, чужое стадо.
Ему уже сравнялось пятнадцать, и был он круглым сиротой — первой умерла мать, а следом за ней тихо сошел в могилу и бессловесный отец. У бедняги Бесаме не осталось никого из близких: деда его еще задолго до рождения внука закололи штыками ворвавшиеся в Испанию солдаты известной скотины Наполеона, а на прохладную шею совсем молоденькой бабушки, когда она, распростершись на свежей могиле мужа и воздев руки к небу, во весь голос кляла Бонапарта, накинули, оказывается, бесчувственную петлю.
Нашему Бесаме, как и его отцу, было всего три года, когда он остался сиротой. И его тоже, как когда-то отца, из милости подкармливали овечьим молоком. В благодарность за это молоко они и полюбили овец. Ах, наш Каро... Рано и не раз пришлось ему изведать жестокость незаслуженных розог и теплоту черствой лепешки, поданной доброй рукой... И всего только два друга было у Бесаме — озеро да свирель. Оба они были ему что живые существа: бухнувшись с головой в мерцающие воды озера, всем существом своим ощущал непривычную нежную ласку сирота из сирот Бесаме. И как же красиво и безболезненно склеивалась вмиг воедино озерная гладь, многократко рассеченная барахтающимся в ней мальцом! А на свирели, о, на свирели наш Бесаме играл так, что будь здоров. Первейшим благодетелем, особенно для промокшего до нитки пастушка, был и огонь, но, вероломный и своевольный, особой дружбы с собой огонь не допускал. Совсем другое дело озеро... Но больше всего на свете Бесаме любил свою свирель. Не было во всем поднебесье коня, которого было бы так трудно обуздать, как подчинить себе этот кроткий инструмент, но, послушная тонким пальцам и чуть теплому дуновению из груди Бесаме, свирель выполняла для него все, непомерно возвышая тем обездоленного сироту.
Но разве же этого было достаточно?..
Да к тому же как дулось, как угрюмо глядело на Бесаме по зимам замерзшее озеро; каким пронзительным холодом несло из нетопленого очага, когда в хижине полновластной хозяйкой располагалась черная ночь, а Бесаме ежился в своем углу, закутавшись в драную кошму, и из тонких ноздрей его клубами валил пар. В хижине было хоть шаром покати, ни крошечки хлеба, так что даже мыши и те перевелись — потеряли всякую надежду, разобиделись и ушли. Бесаме не мог играть теперь окоченевшими пальцами на свирели, и она, как ледяная сосулька, праздно покоилась у него за пазухой, дрожмя дрожа заодно со своим хозяином и все же оставаясь ему другом; эх ты, чересчур сирота Бесаме, и сколько же таких ночей вынес ты, бедняжка, на своих сведенных от холода плечах, и как же туго тебе приходилось, но величайший фантаст Провидение, по сравнению с которым Афредерик Я-с — капля в море, да еще безо всякого толку испарившаяся, — этот величайший фантаст пёк, оказывается, исподволь для Бесаме его сиротскую лепешку.