— Тахо.
— Тахо... — призадумался кряжистый дядька, — ничего, звучит довольно ласкающе, и все же, э, э-э, ээ, и все же, ээ, я тебя буду звать... Тахё. Плавать умеешь, Тахё?
— Да, синьор.
— Чтооо, что?
— Да, умею, дядя Пташечка.
— Очень хорошо. — И моментально метнул следующему: — А в чем там у тебя дело?
— Я срезался по современной библии, герр.
— Я тебе такого герра врежу по харе, что кровавой юшкой зальешься! — рассвирепел Рихоберто Даниэль Жустинио Рескач. — Во-первых, я уже отметил, что не спрашиваю про всякие там срезался-мрезался, а во-вторых, у меня есть ласкательное имя.
— Суть моего дела состоит в восстановительных работах, и я тоже умею плавать, дядя Пташечка.
— Это мы увидим послезавтра. Дааа, послезавтра, а сегодня у нас урок ознакомительного осмотра вас мною. А тебя как зовут?
— Меня зовут Бесаме.
— А дальше... как фамилия?
— Бесаме Каро.
— Кааак?
— Каро...
— Что ты мелешь?! — аж присел от удивления Р. Д. Ж. Рексач. — Как?
— Моя фамилия Каро.
— Ох ты, да ведь это же, парень, просто замечательно, — привскочил на коротких ножках Восстановитель, — потому что по-итальянски Каро значит дорогой. Молодец ты, молодец...
И вскоре же добавил:
— Послезавтра соберетесь в то же самое время. На каждом должно быть нижнее белье. Так, значит. А теперь я подброшу вверх вот этот мяч, и если кто не успеет выскочить за дверь, пока он упадет, руки-ноги переломаю. А нуу, гоп!
Тихий вечер медленно стлался над нашим Алькарасом, кто-то нетерпеливый даже запалил коптилку, а побродяжка нутром распротофантаст-невидимка Афредерик Я-с, раз, раз, взял да и по-топ-топ-топал не спеша по выложенной плитняком улице. Вот так-то. Да, именно так.
Он шел в надежде набрести на чуток нашего и чуток его Бесаме Каро, да оно и понятно — он же ведь взял его на мушку.
Какая-то вовсе трезвая женщина сама по себе, одна-одинешенька задумчиво вытанцовывала перед белыми воротами болеро — эх, у каждого своя печаль, своё горе... А у нашего-то Бесаме и не говорите... В полном обалдении шел он от Пташечки, и стоящего на дороге фантаста-мантаста Афредерика, будь тот даже явно зримым, этот наш мальчик ни в коем разе бы не приметил, да он так и прошелсквозь него, что, конечно же, ничего не почуял. А Афредерик гоп-гоп и припустил следом; и что только его к этому понуждало, или был кто у него в роду шпионом, соглядатаем, и-ээх...
Сколь малым довольствуются порою люди...
И впрямь, сколь же все-таки малым довольствуются порою люди, — когда Бесаме купил себе каштанов, всего три горсти, ему как-то на сердце полегчало, а как полегчало, так и захотелось попить водицы, и он отведал ее из смутно проступавшего в ночи фонтана, всего два глоточка; плохое настроение вроде бы отступило, и он присел у воды... в брызгах, которых не было видно, и в шуме, правда, чуть смелевшем по ночам, но все-таки очень скромном; а в необозримой дали, где-то там, за облаками, поблескивала какая-то звездочка. Бесаме приподнял голову, поглядел на густо чернеющее небо, и вдруг на него напало что-то очень враждебное и нестерпимо настырное, что рано или поздно неизбежно нападает, находит на всякого человека: «Зачем я есть...»
Весь скрючившись, сжавшись в комок, сидел наш Бесаме. Каким сиротой ходил он по этой всеприемлющей и всепрощающей матушке-земле, сколько мучился, сколько холодал и голодал, как исстрадался, и ведь надо же — теперь, когда он только-только с таким трудом приманил к себе наконец волшебника... Совершенно! подавленный Р. и Д. и Ж. Рексачом, с горечью думал он о том, сколько же, ох, сколько чего надобно человеку, и самое главное, вероятно, — это солнце или воздух... Ух, мы же позабыли из этого самого главного землю и воду! Воодааа и земля-кормилица с ее материнским лоном, без попреков, с тихой лаской дарующая нам такое изобилие многообразных своих плодов, все отдающая, присновеликая и всеблагая в своих безмерных щедротах. И не пошло все это впрок ему, сироте, сокрушенно думал Бесаме, не смея шелохнуться от ужаса. А многопалая ночь маленького городка крепко-накрепко вцепилась ему в ворот своими черными лапищами, пристально уставилась на него, полуудавленного, черными провалами глаз и раззявила над ним свою черным-черную пасть: «Зачем ты, для чего?» Ээх, куда же подевались все блага земные! И Бесаме, сам превратившись в ночь, зажал руками уши, смежил веки и затих, замер, когда вдруг почувствовал чью-то новую руку на продрогшем затылке, встрепенулся и увидел ее — Рамону Спасения и Отрады.
— Тебя подпоили? — спросила она, приглядываясь к нему тревожно.
А как же нет — ему дали, дали хлебнуть горькой отравы, здесь, в Алькарасе, где в самый первый раз за всю свою жизнь улыбнулся сирота.
А когда Рамона спросила «подпоили, даа?», на последнем гласном «а» ее ротик остался чуть приоткрытым, и зачарованно смотрел на нее в той темноте Бесаме — уж с каких пор любил он ее.
А Пташечка:
— Ничего, грт, кисоньки, плавать вы, похоже, умеете, особенно ты, мой Каро. А это слово, это сладкое Каро, здесь, в светлых стенах, будет отныне не фамилией твоей, а твоим наименованием. А тебя как кличут?
— Так ведь, с вашего позволенйя, я Тахё.
— Славно, славно. А тебя, дорогой?
— Меня зовут Карло.
— «Л» совсем ни к чему. Хотя в команде нежелательно иметь двух Каро. Я нарекаю тебя наименованием Джанкарло. А тебя, цаваттанэм?[48]
— Хуан.
— Ну что за имя Хуан, душенька? Ты будешь у нас Хюаном. А тебя, май дарлинг?
Птенцы сидели на краю удлиненного четырехугольного бассейна, опустив голени в подогретую мутную воду Алькараски; с головы до ног мокрые, они дрожали мелкой дрожью — им это было так назначено для закалки, а за их спинами ходил себе похаживал Рихоберто Даниэль Жустино Рексач; огромные часы с кукушкой свисали у него до самого пупа, а длинный свисток был по-домашнему заткнут за ухо, и когда он сверху вниз спрашивал о чем-нибудь кого-то из своих подопечных, то при этом игриво пинал его в спину ногой.
— Я вас обучу самой величайшей и блаженнейшей из всего множества существующих на свете игр — оох! — ватерполо. Тебе хочется, Тахё?
— Да-с.
— А тебе, мон шер Хюан?
— Да-с...
— Ватерполо, мой Джанкарло, это сама жизнь, а почему это так, я вам объясню в следующую субботу. На кого ты похож, парень, тебя что, голодом морили дома? — пнул он ногой плюгавого музыканта. — Ты, кажись, рукоблудишь на скрипке, да?
— Да-с, — и снова уселся на свое место хрящеватый паренек.
— Ну ладно, на что-нибудь да сгодишься, ибо великое ватерполо — это сама жизнь, а в жизни — вам холодно, чего вы так посинели, полевые фиалки? — а в жизни чего только не бывает. Но все же главное то-о, то, что... А ну, что, дорогой Тахё?
— А кто его...
— В этой жизни, душенька, знаете, что самое главное?
Наступила тишина. И тут Пташечка, высоко вскинув голову, изрек:
— Главное — победить!
Тишина застряла на месте, как паршивый мул...
Р. и Д. и Ж. и Рексач скомандовал:
— У края бассейна по два стаа-но-виись! С интервалом в три шагаа-а!.. Друг против друга!.. Вот вам мячи, и пока кукушка успеет выскочить из моего минутомера и прокуковать «ку-ку», лупаните друг друга мячами, да так, чтоб побольнее. А если кто сбросит своего напарника в бассейн, — это совсем хорошо.
Мало было одного Бесаме нашему Афредерику, так их объявилась целая троица: на три Бесаме распался наш бедняжка. Растерянный и пришибленный, слонялся парнишка как неприкаянный на малом клочке этой всеприемлющей земли, тело его свинцово отяжелело, но земля — она вынослива, в терпении и выносливости с ней может сравниться разве что одна только бумага, таких ли нашивала на себе земля, как наш Бесаме! И его, сироту, терпела она без попрека.
Один Бесаме, и при этом, быть может, главный, рабски служил тому волшебнику, превращая вместе с тем его длинного сухопарого посредника, послушного влюбленному дыханию, в гонца с бубенцами у подметок; превращая в гонца, в посыльного, и притом кого же и к кому — к самой Лунеее! Повелитель широко рассеявшейся, невесомо; парящей в призрачных туманностях души того волшебника, сиживал Бесаме темно-бархатными ночами на холме Касерес. А вы бывали ночью на Касересе? И я тоже нет, милейшие. Только один Афредерик без толку носился там как оглашенный, только он один там и бывал...
А второй Бесаме был мальчиком Рамоны Полумрака...
По вечерам, в тихую пору сумерек, когда всякой живой твари — букашке, скотине, человеку — хочется какого-то приюта и крова, Комнатный Каро лежал на диване и вспоминал светлонежноликую девочку — Полевую Рамону с фиалками — вот так чудо! — величиною с зонтик в руке... Она стояла и стояла в высокой траве, а потом медленно-медленно шла к Бесаме, тонким станом прокладывая себе зеленую дорогу, и — ох, как это изумительно! — на шейке у нее родинкою лежала ромашка, лоб опоясывал ивовый прутик, а на пальчике перстеньком горел мак, и все бы хорошо, кабы на слабенькой шейке не умостился откуда ни возьмись шрам, но откуда, откуда он взялся, просто уму непостижимо!
Лежа грезил... Грезил, лежал...
А сам-третий Бесаме — о-ох, не хватало нам только подобия рифмы! — ну, то есть, значит, следующий, последний Бесаме Каро принадлежал дяде Пташечке и скрепя сердце выслушивал его внушения. Р. Д. Ж. Рексач имел обыкновение учить своих питомцев уму-разуму после того, как они до изнеможения наплаваются: «Слушайте меня, котятки, вы должны научиться плавать для ватерполо, потому что ведь ватер на чужом языке означает воду, а быть в воде и не плавать невозможно».
Прищурив глаза, Рексач смотрел некоторое время на худосочного музыканта, потом в его мутном взоре промелькнул какой-то светлый лучик, и он сказал:
— На последующие работы ты приходи со своим музыкальным инструментом, милок.