— А вы мне его не сломаете? — окончательно посинел с перепугу и без того весь иссера-синий парень.
— Нет, что ты, мон шер, май дарлинг, — молвил Пташечка, — я выделю тебе определенную комнату, и ты, чтоб не терять готовности, играй себе пока какие попало упражнения. А почему это так, потом узнаешь. Для величайшего ватерполо я должен использовать даже таких недотеп, как ты, дорогуша.
А на Рамоне было белое-пребелое платье, и — ох ты, господи боже мой! — о чем она спросила едва переступавшего рядом с ней на цыпочках переполошенного парня:
— Ты когда-нибудь женишься, Каро?
Бесаме поник головой — они почему-то приостановились — и стал ковырять носком землю.
— Женишься, я спрашиваю?
— Кто за меня пойдет... — сказал Бесаме и покраснел, ему стало стыдно. — Я же нищий.
— Как Иисус?
— Откуда ты это знаешь? — Бесаме испуганно вздернул голову.
— Ты бредил...
— Вот тогда?
— Ага.
Они медленно двинулись.
— Дедушка мне сказал, что к Светлому Воскресенью к нам приедут тэруэльские музыканты, они будут исполнять самого Моцарта.
Бесаме остолбенел, у него перехватило дыхание.
— Как, самого Моцарта?..
— Да. А, например, когда мы станем взрослыми, если я пойду за тебя, ты возьмешь меня в жены, Каро?
— Дааа!
День чудес.
А волшебник того инструмента — что это все-таки было: зависть или еще что? — уже не так подчинялся Бесаме, он с ленцой сипловато дышал, а бывало, даже издавал хриплые звуки, этот своенравный волшебник, да к тому же пальцы Бесаме, набрякшие, исковерканные от вечного хлопанья по мячу, уже не владели, как прежде, инструментом, да и у губ его появилась новая забота:
— Если ты когда-нибудь и вправду станешь моей женой, Рамона, — говорил Бесаме, косясь в сторону и теребя пуговицу, — если станешь... вот если ты станешь моей женой, тогда?!
— Что тогда... — Беленькая, как снег беленькая Рамона тоже, как и Бесаме, вся залилась пунцовой краской.
— Вот там, тогда... — окончательно оробевший Бесаме сунул пуговицу в карман и добавил: — Тогда там, на ложе...
— Что там, на ложе... — окончательно побелела Рамона.
— Там, на ложе, ты разрешишь мне поцеловать твою руку?
Рамона вздохнула с облегчением:
— Ты и сейчас это можешь, но только руку.
— Раз так, Рамона, — воспрянул Бесаме Каро, — я поцелую тебе руку в день Светлого Воскресенья, ладно?
— Почему, Бесаме?
— А потому, что... я ведь буду такой счастливый до того дня, до самого дня Светлого Воскресенья, я буду все время помнить, что должен поцеловать тебе руку, Рамона, и кроме того...
— Что кроме того, Бесаме... — посуровела девочка.
— Кроме того, я буду слушать самого Моцарта.
— Что, очень нравится? — поуспокоилась Рамона.
— Да, очень, вот именно что очень.
Моцарт был вроде праздника увенчания — увенчания двух великих начал... Каких — Бесаме не знал, недопонимал, а вот прекрасно-доброе величие его ой-ой как хорошо чувствовал.
— Славный ты мальчик. — Его так похвалили, будто бы он был младшим.
И когда они научились сносно плавать, а на суше вовсю дубасить мячом, Р. Д. Ж. Рексач подвел своих восстанавливаемых, в одном нижнем белье, к какой-то неведомой им до тех пор железной двери и заявил:
— Первый отрезок, мои птенчики, мы оставили позади — так или иначе никто из вас в воде не тонет, ха-ха, а теперь, мои скворушки, отворите вот эту дверь и давайте все туда.
Приоткрыв дверь, Тахо опешил:
— Что там, дядя? У вас не найдется какой-нибудь свечки, я ничего не вижу.
— Да-да, я тотчас же предоставлю вам люстру, вот именно... Полезайте, вам говорят.
Тахо переступил через порог, за ним еще четверо, и сразу же изнутри послышалось:
— Здесь нас больше пяти не уместится...
— Разговорчики! — вскипел Р-Д-Ж-Р-ач. — Все четырнадцать втиснетесь! А ты нет, парень, — бросил он худосочному. — Тебя я использую для другого дела. А вы сейчас же впихивайтесь, быстро, пока я не переломал вам руки-ноги! — При этом он даже наставил на них рогами два пальца: — Буркалы выколю!
А когда с большим трудом прихлопнул за ними дверь, то довольно усмехнулся себе под нос: «Таких ли, как вы, я заталкивал?!»
А ты бы, ты бы не выдержала в той камере, Кармен, буянка. Начала бы, наверное, строить Рексачу глазки своими огромными глазищами и свела бы с ума даже эту вонючую мразь. Ведь для тебя это, так сказать, не составило бы ни малейшего труда. Выскочила бы ты опрометью из сего восстановительного заведения, бросая Рексачу всевозможные обещания и посылая воздушные поцелуи, но сама ни за что бы на свете не явилась в тот же вечер в назначенное время на свидание, потому что приземистые и короткорукие были совсем не в твоем вкусе, да еще с каменным подбородком. А наш Р. Д. Ж. с тщательно отмытыми руками и физиономией, поначалу, до полуночи, прохаживался бы вокруг да около того места, горделиво выпятив грудь, потом зашнырял бы в тревоге, а уж потом, чересчур одураченный, попросту обведенный вокруг пальца, изо всех сил стукнул бы оземь сапожищем и прикусил бы от злости губу, никогда не знавшую женщины, подобной тебе, Кармен. Ты это могла легко и просто, да, совершенно легко и просто отколоть, но что было делать тем четырнадцати восстанавливаемым, на которых обучатель сложной игре — ватерполо — Рексач швырял сверху, из окошечка в потолке, крыс с вырванными зубами, крича при этом: «Голубчики, это крысы, они ваши гостьи. Плакало теперь ваше беспечальное житье! И чего это вы корчитесь да извиваетесь? Крыс, что ли, а, перепугались такие здоровенные балбесы?!», а пораженные ужасом восстанавливаемые, каждый миг ощущая то ухом, то щекой, то животом прикосновение шныряющих меж ними в непролазной тесноте скользких трепыхающихся сгустков цвета золы и дрожа всем телом, все плотнее сбивались в кучу, и крысы, с трудом прокладывая себе дорогу к полу, продолжали мелькать между телами восстанавливаемых сероватыми склизкими комками.
«Теперь вы, голубчики, узнаете, как следует напрягать тело, и станете сильными, это вам пригодится для ватерполо! — кричал им сверху Рихоберто Даниэль Жустинио Рексач. — Ведь вы ощущаете в себе силу? Вот это, понимаю, тренировка!» А превратившиеся в одни сплошные мускулы восстанавливаемые нещадно напирали друг на друга, леденея от холода; юный Джанкарло неистово орал, кто-то другой, совершенно обессилев и превратившись буквально в тряпку, уронил голову на грудь, но когда Рексач шмякнул ему прямо в затылок склизким комом, живо встрепенулся и с отчаяния разодрал кому-то щеку железными ногтями. «Хорошо, молодцы-ы!» — поощрительно трубил Рексач.
... И хотя Бесаме долго после этого драил кирпичом свое опоганенное тело, с него все не сходила эта омерзительная осклизлость, а когда, подойдя к дому, он увидел Привратную Району, которая сказала ему: «Поскорее, Бесаме, как бы нам не опоздать на концерт», то спросил только: «Что за концерт?» — «Ты что, не помнишь? — удивилась она и торжественно объявила: — Играют Моцарта». А Бесаме в ответ: «Да пошел он...»
Голос у него был злобный и какой-то совсем чужой.
Будь ты хоть кто, пусть даже и фантаст, тебя тянет к общению с людьми, но нашему тоскующему Афредерику уже некого было ждать в полночь и за полночь на Касересе, один остался наш Афредерик Я-с.
С холма внизу виднелся городок, немного и наш с вами, погруженный в тьму вошедшей во власть ночи... Лишь там-сям мерцали слабые огоньки да подремывали бледные фонари на улицах. Весь Алькарас спал мертвецким сном, и только в каком-то углу, укутанный в долгополый плащ, как младенец в пеленки, стоял отверженный всеми, отлученный от своей возлюбленной разбойник, и при малейшем шорохе вздрагивала его рука, сжимающая нож.
Но нет, где там, ничего и похожего на шорох не слышалось, хотя в несметном движении на мирно спящий городок безостановочно сыпал и сыпал снег. Да, сыпал снег...
С беззвучным воем тяжело нависли над Алькарасом хмурые, грубо взрыхленные тучи, и снег печально садился на все без разбору. В рано наступивших сумерках рядовые алькарасцы молча наблюдали из своих окошек снегопад, примечая, как даже в чахлом, бесчувственном свете фонарей внезапно вспыхивали искорками падающие из темноты снежинки. Верно, мглисто-студеная ночь была виною тому, что никто не показал носа на улицу, кроме фантаста Афредерика да того сжимавшего нож разбойника, но Афредерику-то что, он был невидимкой, на него совершенно не падал никакой снег, а вот на плечах и на голове того, что притаился в засаде, выросли целые груды сверкающе-белого, а из комнаты будто чуть фиолетоватого, на самом же деле белого-пребелого и холодного-прехолодного снега. И бежать-то на улицу было некому — дети спали, а Комнатная Рамона сидела у жарко пылающего огня, и на ней играло множество прыгающих изломанных теней.
А тому, о ком думала Рамона Тепла, тому, представьте себе, вовсе не было холодно, хотя и стоял он по самое горло в воде — разгоряченные усиленной тренировкой, до чертиков наплававшиеся восстанавливаемые, держась за борта бассейна, отдыхали, а ихний Рексач прохаживался взад-вперед по тому же борту, тяжело ступая грубыми сапожищами на толстой подметке на пальцы своих питомцев, и тем часом давал им наставления:
— Сама жизнь — ватерполо, сама жизнь, а для каждого гражданина главное — выйти в жизнь победителем. Но стать победителем не так просто — для этого надо кого-то победить, а для этой цели существует тысяча уловок, которым ничто вас не научит лучше, чем ватерполо, мои голубочки.
Пройдется, остановится на чьих-нибудь пальцах на некоторое время и опять давай ходить.
— Вы должны быть беспощадными, мои дорогие, потому что ты пощадишь кого-то, а он, глядь, тебя не пощадит, так не лучше ли первым проявить беспощадность, а, что скажете, мои скворушки?
У камина сидела вся сухая, разгоревшаяся от жаркого огня Рамона, но что-то очень злое и безжалостное холодило ей сердце, знать, творилось где-то неладное...