— В таком случае все ясно. Ты понял, Дан?
— Ясно одно: предмет искусственного происхождения. И он прилетел из космоса. Дай мне герметическую колбу, мы не должны нарушать его стерильности. Через два часа будет сеанс материальной связи, отправим находку на анализ.
— Интереснейшая находка. Ради ее одной стоило лететь в этот рейс. На самой дальней орбите встретить погибшего земляка.
— Не понимаю тебя.
— Ты еще не догадался, что лежит у тебя в колбе? Это же пуля, Дан. И на ней кровь твоего собрата. Кто знает, может, это и есть черная визендорфская пуля, тогда это будет находка века.
— Не спеши с преждевременными выводами. Сначала пошлем на анализ, и нам ответят. Если пуля действительно летела через космос, то генетическая стерильность клеток не нарушилась. А может, это совсем не то, что ты думаешь. Космос велик и обилен.
— Уверяю тебя, что это черная визендорфская пуля. И у меня есть тому доказательство.
— Хотел бы я знать — какое?
— Посмотри на эту прекрасную, благодатную планету, Дан, и подумай еще раз: почему же все-таки она лишена жизни?..
36
— Извещение о его гибели шло семнадцать дней, в такой дали от дома он погиб, — продолжала Маргарита Александровна, похоже, она не слышала восклицания Сухарева, а может, его и не было, так как оно прозвучало мысленно. Зато сам Сухарев слушал Маргариту Александровну, прильнув к ее словам.
— Трагический удар обрушился на эту семью, — заключила Маргарита Александровна. — Одна я осталась от всех Коркиных, да и то под чужой фамилией.
— Лето — ее последнее слово, — молвил Сухарев, уловив в рассказе горестную точку. — Вам не удалось расшифровать?
— Я не искала смысла, — отозвалась она.
Он с жаром перебил:
— Вы же сами сказали: главное слово стоит в конце. Когда Володя родился?
— Неужели? Постойте, постойте, пятого июля! Он родился летом, ее первенец. И этим словом она… Как же я не могла сопоставить? У меня всегда так, я занята своим горем. Не перебивайте, — она подняла руку, предостерегая его от лишних слов, — я знаю лучше. Это второй мой грех, я мало к ней ходила, а ведь она совсем одна… То, что я просидела у ее смертного изголовья, ничего не значит, это было нужно мне самой. А после похорон выяснилось, что она завещала мне свою сберкнижку, там было четыреста рублей. Я долго не решалась трогать эти деньги, потом накупила книг. Но вы совсем не пьете, не едите… Как я испугалась, когда вы вошли.
— А я подумал, вы броня…
— Что вы, я скорлупа, и та искрошенная жизнью. Но что же я все о себе? Дела давно минувших дней. Давайте к вам перейдем?
— Представить личный листок по учету кадров? — Сухарев натянуто улыбнулся, делая вид, будто лезет в карман пиджака.
— О да, и еще автобиографию в трех экземплярах. Просто побеседуем, и все само раскроется непроизвольно. Если бы вы не пришли ко мне и я встретила вас на улице, то приняла бы вас за дипломата. Однако не думаю, что вы дипломат.
— Отчего же, — обидчиво возразил Иван Данилович, — жизнь научила быть дипломатом.
— Вы в гостях и, пожалуйста, не перебивайте, я сама должна определить ваш профиль. И анфас.
— Прикажете повернуться?
— Так я и думала: вы слишком прямолинейны. Шагаете к цели, не считаясь с затратами.
— Увольте. Если вы не запишете в мой актив расчетливость, портрет получится смазанным.
— Любите наговаривать на себя? Так и запишем…
Сухарев любовался игрой ее ожившего лица, чувствуя необузданную волну, подкатывающуюся к горлу. Уж не влюбляется ли он в нее сызнова с прежней мгновенностью? Почему бы и нет, беспечально отмахнулся он, продолжая любоваться. Вместе с ее лицом ожило все в комнате. Подоспевшее солнце боковым светом пробилось сквозь окно и заиграло на стене. Легко ему сделалось, давно он не испытывал подобной легкости. Надо беречь ее, подумал он, она столько пережила.
— Все же мне не обойтись без анкетных возгласов, — продолжала она. — У вас двое: мальчик и девочка?
— Одна. И даже не девочка, а уже невеста. Кончает десятый класс. Маринка. Мы с ней дружно живем…
— Марина Ивановна, это прекрасно. Но живете не в Москве? Отчего же?
— Обстоятельства так сложились, осел в Академгородке, теперь уже грех сниматься. Обо мне мы еще успеем, — он явно не договаривал что-то, и Маргарита Александровна тотчас почувствовала это. — У вас не сохранился тот альбом? — спросил он с нетерпением.
Маргарита Александровна задумчиво сдавила палец губами, пробежала взглядом по комнате:
— Сейчас соображу. Где бы могло быть?.. Верно, в тех ящиках…
Подумала еще и принялась копаться в тумбочке под книжными полками, пошарила там руками, не нашла, недоуменно переместилась, выдернула ящики письменного стола, откинула крышку секретера, снова стала на колени, распахнув настежь дверцы и обнажая перед Сухаревым затаенные подробности своей жизни: коробки с лекарствами, катушками, пуговицами, пуки с начатым вязаньем, мешочки с лоскутами, старые выкройки, связки писем и прочие отходы нашего бытия.
Лицо ее запечалилось, она старалась не смотреть на Сухарева и бормотала с нарочитой бодростью:
— Ума не приложу, я же видела это на прошлой неделе, никак руки не дойдут до генеральной уборки, тут же половину надо выбрасывать, заросла барахлом… Ага, вот они! — и облегченно вытащила из дальнего угла поблекший голубой альбом и широкую резную шкатулку. Захлопнула дверцы, подала альбом Сухареву, а шкатулку прижала к груди. Подбородок ее вздрогнул. — Боже мой, — прошептала она, и в глазах ее родился страх. — Я все забыла! Это ужасно, забыла так, словно этого и не было никогда. Это же я себя забыла, свою боль, подумать только, искала и все напрягалась вспомнить, с какой фотографии начинается альбом, так и не вспомнила, верите? Боже, если ты есть, казни меня, четвертуй… — негаданная слеза скатилась по ее щеке, она поставила шкатулку на стол, смахнула слезинку и улыбнулась. — Видите, как меня прошибло от собственной недостойности.
— Я понимаю вас, — сказал Сухарев, подходя к ней. — Мы остались живы, нам надо каждодневно жить, и оттого мы плохо помним их, разве что по торжественно-принудительным датам.
Она благодарно глянула на него, не ответив. Они сели на диван, бережно перелистывали покоробленные страницы (Вера Федоровна ненароком облила кипятком, пояснила Маргарита Александровна), но что могли рассказать старые фотографии, захватанные пальцами, отошедшие в вечность; лыжная прогулка, школьный двор, дома за шахматами, солнце на турнике, просто лицо с виноватой застенчивой улыбкой, сидя за письменным столом, чешет затылок, и подпись: запорол! — но все безвозвратно, все пробито пулей.
На одном из листов он увидел засохшие ромашки:
— Откуда это, интересно? — спросил он.
Маргарита Александровна ответила безучастно:
— Из Визендорфа.
Сухарев вскинул брови:
— Откуда, вы сказали? Вы там были? Неужто?
Она покачала головой:
— Вы же видите, какая я. Я так и не выбралась, заботы, суета… А Вера Федоровна взяла да поехала, хотя уже совсем слабо видела тогда. Но, верно, оттого и спешила. Эта деревушка теперь в Польше, называется по-иному, но она бесстрашно пустилась одна, все нашла и выведала. Только с той поры ее слепота стала прогрессировать. Так у меня появились цветочки, из Володи выросли. Смотрите, какая я богатая наследница.
И раскрыла шкатулку. Сухарев внутренне ахнул: цейсовский бинокль, финский нож с наборной рукоятью, старый портсигар, узелок с орденами, серая тетрадь со стихами и формулами — невозможно было поверить в то, что эти вещи, им же наугад выхваченные из пробитого пулей фронтового мешка, могли когда-либо вернуться к нему снова, теперь их было в пору называть наглядными экспонатами памяти.
— Вот и все наследство, — она снова улыбнулась виноватой улыбкой.
— Сержант Зазноба ручку нарезал, — с усилием выдавил из себя Сухарев, отводя глаза от этой улыбки. — Они в одной могиле…
— Если хотите, возьмите нож себе. И портсигар. Мне они без надобности. А бинокль иногда на стадион беру, — она засмеялась. — Поклонников разглядываю. Вот и вы будете щеголять портсигаром.
— Это же позор, Маргарита Александровна! — с воскресшим жаром начал Сухарев. — Неужели мы с вами вдвоем да не сумеем собраться? Сколько раз я проезжал через те места и ни разу не удосужился выбрать хотя бы день для Визендорфа. Но вдвоем-то мы осилим эту неразрешимую проблему. По рукам?
Она поднесла ромашки к лицу, протяжно впитывая их угасший запах:
— Я не верю, что это возможно. Что это даст ему? Живые радуются, что погибли не они. Умирают всегда другие…
Сухарев перебил убежденно:
— Это нужно нам самим.
Маргарита Александровна задумалась, продолжая таить лицо в ромашках:
— Нужно ли? Иногда я предаюсь безудержным размышлениям о том, что в моей жизни так и не состоялось главной премьеры, оттого мне все кажется, будто я все еще девочка с голубыми бантиками. А ведь нерастраченность чувств может обернуться душевной скудостью — и сама того не заметишь… Лишь он один понимал все, что было и есть во мне. Он хотел сына… А теперь я часто думаю: сыну исполнилось бы сейчас двадцать пять лет, я потом сосчитала, он должен был как раз родиться на день победы или рядом с этим днем. И вот он уже двадцатипятилетний, такой же высоченный и уже старше отца. А сам Володя? Он увлекался физикой, вы хотя бы по этой тетрадке знаете. Его уже тогда отмечали на городских олимпиадах, он даже опубликовал одну работу и мечтал открыть закон. Словом, выбор был сделан. И даже составлена программа — на весь век. В каждом человеке заключена своя тайна, которую он должен раскрыть для людей. А он унес свою тайну в могилу, она уже навсегда осталась неразгаданной, об этом зябко думать. Как-то я показала эту серую тетрадку знакомому физику, мужу приятельницы. Тот заинтересовался, очень сложно, говорит. Но оказалось, что это не по его специальности. А больше никак не соберусь показать, мне почему-то мешают эти интимные стихи… В сущности, я лишилась двух неразгаданных тайн и оттого сама перестала быть тайной. Ведь могла бы быть теперь бабушкой, доброй и мудрой, со своими сказками и чудесами. А вместо того заделалась старой клячей, ворчливой, заезженной, малокоммуникабельной, как и подобает старой кляче, влачащейся в хомуте суровой действительности. Иной раз утром продираешь глаза и доказываешь се