И Миша сразу решил, что эта женщина не цитировала сознательно «Реквием», сам трагизм обстоятельств порой заставляет людей говорить одними и теми же горькими словами…
Еще одна женщина, нервная и некрасивая, сама заговорила с Мишей, быстро-быстро, не ожидая ответов, не заботясь даже, слушают ли ее. Она инженер, муж тоже инженер, вместе учились то ли в МАТИ, то ли в МАДИ, Миша не расслышал точно, у них двое сыновей-погодков, хороших сыновей, и мы прорвемся, ничего, мы прорвемся… Был в ней этакий комсомольский неизжитый задор и напор, но Мише показалось, что это – скорее инерция, уж больно взвихренно и лихорадочно она говорила. Так здесь многие скрывали свой страх. Но этот самогипноз не помог ей, и после операции, с перебинтованными для предотвращения тромбоза ногами, она, едва смогла самостоятельно вставать, опять приходила в курилку, но это была уже другая женщина, потухшая и надломленная, все повторяла шепотом: «Только бы выйти отсюда на своих ногах…»
Аккуратный и благообразный старик в теплом синем английском джемпере, всегда выбритый, до пенсии работал во ВГИКе кем-то вроде замдекана на актерском факультете. Он был мил, приветлив, спокоен, терпеливо ждал своей очереди, поскольку был давно на пенсии и наличных для ускорения процесса не имел, был из страховочных. Выдавало его волнение лишь то, что он поминутно повторял одну и ту же фразу «Будем посмотреть, как говорят в Одессе», видно только и надеясь на эту бесхитростную присказку, которая заменяла ему, человеку советскому, молитву.
Но не все хорохорились.
Огромный печальный мужик с руками, как корни дерева, всегда сидел над мусорным ведром на корточках. Он говорил мало, только сплевывал, и вида был самого пролетарского, но оказался не так уж и прост: профессиональный водитель, он лет двадцать подряд возил на охоту партийных бонз, но вспоминать об этом не любил, хоть к нему и приставали: а того ты знал… а того… а этого…
– Возил, – только и отвечал он. Казалось, он пребывал в каком-то тихом отчаянии и в постоянном изнуряющем сомнении. Однажды, когда они оказались на площадке вдвоем, он вдруг посмотрел на Мишу с тоской и произнес с переворачивающей душу интонацией: «И надо мне было всё это… деньги высосали… ну, прожил бы на эти три тысячи баксов еще год как человек… а теперь выйду инвалидом, и жизнь не в жизнь, и денег нет…»
Вот как метит и награждает Бог направо и налево, будто в кости играет, думал Миша, ведь не грешники же одни здесь собрались. Что ж, умно приговаривает простодушный и суеверный русский народ: «От судьбы не уйдешь».
Миша не считал себя церковным человеком. Но однажды был-таки на исповеди. Дождавшись своей очереди в толпе старушек, подошел к батюшке. «Чем грешен?» – спросил тот строго. И Миша не смог ответить – чем. Он даже вспотел от испуга – в церкви было жарко натоплено: не может смертный человек быть безгрешен. И вдруг вспомнил одну постыдную сцену, воспоминание о которой долго преследовало его. Однажды, будучи еще студентом и торопясь по своим молодым делам, он опрометью выскочил из передней двери троллейбуса, едва та отворилась. И уже на бегу услышал за спиной молящий старушечий голос: «Молодой человек, молодой человек…» И – не остановился, не обернулся, не вернулся, не подал руку! Припомнив это, Миша и сейчас, перед батюшкой, устыдился и все рассказал как на духу.
– Бог простит, – сказал батюшка торопливо и, пожалуй, даже раздраженно. – Впредь помогай страждущим… Следующий. – И протянул руку для поцелуя. Миша с внезапным отвращением коснулся этой толстой в перстнях руки губами. И пошел вон из храма, мучаясь уже двойным стыдом.
Однажды Верочка вбежала в палату возбужденная и радостно сообщила мужу, что доктор поведал ей: анализы показывают, что никаких очагов вокруг его левой почки нет и после операции, скорее всего, не понадобится курс облучения. «Вы слышали, – обратилась она к Кирпичникову, – никаких очагов…»
«Поздравляю», – искренне отозвался тот. Но взор его затуманился. Его операция была назначена на завтра, и ему уже второй день ставили клизмы. Кроме того, Верочка невольно допустила бестактность: у самого Кирпичникова очаги были, и в случае удачного исхода операции облучение ему предстояло.
– А еще, – продолжала Верочка, – доктор сказал, что, быть может, обойдется резекцией…
– Нет, – с неожиданной энергией воскликнул Миша, – пусть уж удаляют к чертовой матери!
Верочка глубоко вдохнула от изумления, но ничего не сказала.
Тут вмешался Паша, он, как обычно, не вслушивался в смысл чужих слов, просто реагировал на звук разговора:
– Говорят, после такой операции живут и два года, и дольше. До пяти.
Все в палате замолчали.
– Вот, знаете, очень хорошо в Карловых Варах, – сказала Верочка, унимая дрожь, – и воды, и лечение, и массаж…
– Это бывший Карлсбад, – вставил и Миша.
– Поздно массаж делать. Не поймут, – сказал Павел, криво ухмыляясь.
А Кирпичников ничего не сказал.
Ночью Миша опять не спал, маялся и ворочался и опять думал о суровом графе Толстом. Тот обвинял Церковь в склонности к волшебным сказкам. Призывал читать Евангелия точно и ясно, то есть пытался лишить православный люд дивной красоты и тайны Рождества Христова с бородатыми, как гномы, волхвами, идущими в своих золотых тюрбанах и живописных халатах за одинокой звездой; и игрушечного вертепа, где в яслях теплится таинственный золотой свет, а божественный агнец лежит под боком белого кудрявого барашка; и веселых чудес на Рождество Богородицы, праздника отпускания на волю птиц; и торжественной пасхальной растроганности с воистину воскресе, тайными слезами, крашеными яйцами и поцелуями; и радостной крещенской Иордани; и всего-всего, что составляет пеструю языческую христианскую русскую веру, истовую и красочную одновременно.
И еще Миша думал о том, что и во всей так называемой классической русской литературе только Пушкину, Гоголю, первому Толстому и отчасти Достоевскому были даны в высшей степени чувство юмора и чувство чудесного. А у серьезнейшего графа во всем «Войне и мире» единственный, кто нет-нет да хихикнет, это Наташа, но у нее это скорее ребяческое, шаловливое, физиологическое. Да еще Пьер привязывал к медведю городового, если это хулиганство можно считать юмором. Чувства юмора не было у Тургенева, Гончарова, ни у одного из разночинцев, а у Чехова – разве что в письмах, потому что у автора, называвшего свою тоскливую «Чайку» комедией, чувство юмора должно было быть очень особым… И даже Набоков был скорее саркастичен и желчен, чем шутлив. Да и в Европе без оговорок веселыми были разве что «Дон Кихот» и «Декамерон», а потом смех кончился где-то на Стерне, все окутала бюргерская серьезность, даже у Гофмана в бесподобном «Крошке Цахесе» и юмор оказался дозирован, как порошок в аптеке. Но все-таки был единственный титан, полностью полярный Толстому, ни в чем не пересекающийся, – Рабле. И недаром русский граф в чине поручика имел специальность уничтожать человеческие неприятельские тела, а второй, беглый монах-францисканец, обладал жизнеутверждающим ремеслом врачевать… С этим умозаключением Миша и заснул.
А на следующую ночь после того, как утром Кирпичникова увезли на операцию, Мише то ли приснился, то ли примерещился наяву огромный и многоэтажный, размером с европейский отель, паром, который должен был доставить его к месту назначения. Корабль плыл по ночному и черному неспокойному морю, переливаясь праздничной иллюминацией. И цветные огоньки прыгали в волнах за бортом. А впереди Мишу ждал его Остров…
Уже проснувшись, Миша все ощущал, как мягко покачивается палуба под ногами. А потом вспомнил: теперь, следом за Игорем, – его очередь. И стал искать аспирин: его знобило. «Вот что значит стоять на верхней палубе в распахнутом пальто», – усмехнулся про себя Миша. И он поднялся с постели радостный и возбужденный: так уже истомился здесь в ожидании и так хотел, чтобы все это скорее кончилось.
Миша, вспоминая родных, радовался, что родители не дожили до его болезни. Потому что это странно и неестественно – пережить своего ребенка. У них с Верочкой была знакомая пара, весьма состоятельная, у которой нелепо и трагически погибла единственная дочь – совсем юная, девятнадцати лет, красивая и способная. Она сгорела под утро в каком-то загородном кемпинге, где с дружком отмечала Восьмое марта в отдельном коттедже с камином в виде электронагревателя, который они забыли выключить. Нельзя было бы, глядя на осиротевших родителей, употребить расхожее выражение раздавленные горем. Напротив, они наладились по три раза в год ездить на заграничные курорты – то в Египет, то в Индию, то в Грецию, она не вылезала из косметических салонов, он стал курить трубку, какие-то дорогие голландские табаки, но – это были уже другие люди. Она в сорок пять лет вдруг стала непомерно кокетлива, а он в середине пятого десятка – капризен, безапелляционен и мрачен; стал как-то особенно занудливо следить за здоровьем и порядком в доме и, поднимая рюмку, обращался сам к себе с нежным тостом: «Юрик Петров, будь здоров!..»
По дороге домой, в метро Верочка спросила: «Ну и как тебе?»
– Мне кажется, они держатся…
– Разве ты не видишь, – сказала Верочка, – что он погибает.
И Миша, подумав, согласился с ней. Хотя было странно, что надорвался именно отец, не мать. Впрочем, думал сейчас Миша, если бы родители были живы, то места себе не находил бы тоже именно его отец. А мать, пожалуй, крутила бы для Мишуты в больницу котлеты с помощью электрической мясорубки, слушая при этом «Балеро» Равеля.
Однажды Миша вспомнил о существовании одной древней скандинавской легенды. Но, при всей своей феноменальной памяти, никак не мог припомнить в точности деталей. Речь шла о том, что раз в год, где-то на святки, как сказали бы православные, ночью из метели возникает женщина, и всё вокруг ее фигуры озаряется ярким огнем. Но ни как зовут этого персонажа народных, безусловно, поверий, ни как должна выглядеть эта фигура, Миша вспомнить не мог. Он целый день мучился, перелистывал по памяти и Фрэзера, и Проппа, но ничего не выходило: он не мог вспомнить имя этой особы, то ли Снежная Женщина, то ли Ледяная Дева… Конечно, отзвук этой легенды звучит у Андерсена, но датский сказочник был литератор и беллетрист, а фольклор знал дурно. Одно верно: эта таинственная персона имела силу очаровывать заблудившихся в буране путников, приманивая свечением в темноте. А потом забирала с собою – пожалуй, что навсегда.