уксусом умиротворило ее. С облегчением чувствуя себя вновь воплощенной, она подумала, что понимает отца, что ее спасет материя, глина мира, целебный компресс из плоти и риса. За обедом они больше не разговаривали. Прощаясь с нею возле розовых пионов в прихожей, он сказал: я вернусь за вами вечером и отведу ужинать, Канто в вашем распоряжении, если вам захочется поехать в город после полудня.
У себя в спальне она легла на татами. Я иду по крыше ада, не глядя на цветы, подумала она, и в тот же момент перед ней снова предстали огромные азалии Сисэн-до. Засыпая, она увидела также прекрасный круг, который возникал и распадался перед ее мысленным взором. Выписанный глубинно-черной, словно лаковой тушью, он парил между сном и реальностью, образуя изысканную спираль. И пока она восхищалась этой бесконечной текучестью, круг застывал, обращаясь в провал, где блуждали облака.
4
Когда-то в период Хэйан[35], во времена, когда Киото был столицей затерянного в одиночестве архипелага, одна маленькая девочка на рассвете принесла рис божествам в святилище Фусими Инари, в часе ходьбы от города. Когда она приближалась к алтарю, то увидела на склоне, где ночью распустились цветы, маленькие бледные ирисы с синими пятнышками, оранжевыми тычинками и фиолетовой сердцевиной.
Сидя среди цветов, ее ждала лисица.
Поглядев на нее мгновение, девочка протянула лисице рис, но та грустно покачала головой, и тогда растерянная девочка сорвала ирис и поднесла к мордочке лисицы. Та взяла цветок, деликатно его прожевала и заговорила с ней на понятном девочке языке – увы, память о ее словах с тех пор была утеряна. Зато известно, что маленькая девочка стала самой великой поэтессой[36] традиционной Японии и всю свою жизнь писала о любви.
Роза какое-то время пребывала в полусне, убаюканная пьянящим разомкнутым кругом, но вскоре это ощущение исчезло. В нерешительности она встала. В окно увидела воды реки, взяла свою полотняную шляпу и вышла из спальни.
В большой комнате с кленом никого не было. Она положила руку на прозрачное стекло, услышала за спиной шелестящие шажки Сайоко. Обернулась, снова увидела прозрачную рисовую бумагу опущенных век. Мгновение они смотрели друг на друга в молчаливом понимании листьев, потом очарование пропало, и Роза кашлянула.
– I’m going out for a short stroll[37], – сказала она.
Через секунду добавила:
– Прогулка.
Она прошла через комнату, но в последний момент вернулась обратно.
– Volcano ice lady? – спросила она.
Сайоко взглянула на нее, а затем сделала ей знак немного подождать. Она исчезла, потом появилась вновь с белым бумажным прямоугольником в руке. Роза осторожно взяла его, перевернула.
– Daughter of father[38], – произнесла Сайоко.
На пожелтевшей фотографии был мальчик лет десяти, наполовину развернувшийся к объективу; позади него – поток застывшей белой воды между заснеженными скалами; еще выше – горные сосны, другие покрытые льдом камни, сумрачный подлесок.
– Same look, – сказала Сайоко. – Ice and fire[39].
Роза устояла перед желанием встать на колени, склонить голову и позволить миру обрушиться ей на затылок. Она вгляделась в глаза мальчика. Напряженность его взгляда превращала снег и белую воду на картинке в колодец мрака. Она отдала фотографию Сайоко, развернулась и убежала. В саду она остановилась. Я похожа на него. Она прошла в бамбуковую калитку, обогнула дом и двинулась по песчаной тропинке вдоль реки. Я рыжая, и я похожа на него. Она сделала еще несколько шагов, погруженная в силу черных глаз, в мощь горного потока. Линия, разделяющая воду и землю, и линия между водой и небом колебались, очерчивая нетронутую территорию без ветра и жары, безо льда и птичьего пения – некий анклав, где материя растворяется в пустоте. Ее едва не задел велосипедист, она вздрогнула, поняла, что сжимает кулаки, вернулась в реальность. Погода стояла прекрасная, большая цапля лениво расположилась в бухточке, защищенной тростником, мимо проходили гуляющие. Вскоре берег раздался вширь, песчаная тропинка закончилась, дикие травы под ветерком приобрели грациозность перьев. Что-то не давало ей покоя. Она подумала: случалось ли когда-нибудь кому-то узнать своего отца через ребенка, которым тот некогда был? Удивленная и взволнованная, но и возмущенная тоже, она почувствовала, что ей стало лучше.
По большому мосту перед ней двигались толпы народа. Она поднялась по каменной лестнице, оказалась в людской гуще, и ее, как веточку, понесло к западу. Улица вела к крытой галерее, по обеим сторонам которой теснились лавочки, рестораны, массажные салоны. Она шла долго и оказалась далеко от дома, без денег и телефона. Свернула направо и чуть дальше заглянула в писчебумажный магазин, пахнущий чернилами и тушью, заинтересовалась рулонами чистой бумаги, подвешенными к одной из перегородок, поняла, что бумага предназначается для каллиграфических картин, выписанных на картонных квадратиках, белых и высоко ценимых; их уголки были вставлены в пазы из тонкой хлопковой ткани. Каждый день новая греза, запечатленная тушью. Рядом предлагались сухая тушь, чернильницы для ее смешивания, кисти, различная тонкая бумага, коробочки с цветочными или растительными узорами; ей захотелось, чтобы этот мир стал ее миром, чтобы она могла раствориться в нем, в разнообразии душистого дерева, в грезах лепестков и облаков. Поглаживая кончиком пальца кисть с темно-красным черенком, она ощутила чье-то присутствие и, обернувшись, оказалась лицом к лицу с англичанкой из серебряного павильона.
– Киото не такой уж большой, рано или поздно здесь все равно встречаешься снова, – сказала женщина.
И протянула руку, представилась:
– Меня зовут Бет. Как ваши дела, все хорошо?
На ней было платье из белого шелка, а поверх него элегантный длинный пиджак.
– Чудесно, – ответила Роза, – развлекаюсь как сумасшедшая.
– Я сразу заметила, – сказала Бет, и было непонятно, прозвучала ли в ее словах ирония.
– Вы здесь живете? – спросила Роза.
– Более-менее, – ответила та. – А вы? Что привело вас в Японию?
Роза заколебалась, потом, сама себе удивляясь, точно бросилась со скалы:
– Я приехала услышать завещание отца.
Повисло молчание.
– Отца-японца? – спросила Бет.
Роза кивнула.
– Вы дочь Хару? – снова спросила англичанка.
Новая пауза. Дочь ли я Хару? – задалась вопросом Роза. Я дочь маленького мальчика с ледяных гор.
– Вы его знали?
– Да, – ответила Бет, – я очень хорошо его знала.
Она бросила взгляд за плечо Розы.
– За вами следят, – сказала она.
Роза заметила Канто, стоящего перед палочками туши.
– Возьмите, – сказала Бет, протягивая свою визитку. – Позвоните мне, когда будет время.
Легким жестом она насмешливо поприветствовала шофера и вышла из магазинчика. Роза подошла к Канто.
– Shall we go back home?[40] – спросила она.
Он, казалось, почувствовал облегчение, поклонился и знаком пригласил ее следовать за ним. В галерее они свернули направо и вскоре оказались под открытым небом на широком проспекте, где он поймал такси. Ее позабавили белые кружева на сиденьях, белые перчатки и опереточная каскетка шофера. Она чувствовала себя язвительной – да, язвительной, если это имеет смысл, я хочу язвить, я хочу жить, чтобы язвить. В садике перед домом изысканно увядали сиреневые азалии, их скомканные лепестки покрывались прелестными морщинками, ветви были усыпаны умирающими звездами. Она миновала прихожую, на ходу коснувшись пальцем пиона. В комнате с кленом она обнаружила Поля, тот сидел на полу, вытянув скрещенные ноги и прислонившись спиной к стеклянной перегородке, и читал. Он поднял на нее глаза.
– Я готова к следующим «американским горкам» с сентиментальными виражами, – сказала она.
– Сарказм вам идет, – ответил он.
Она замолчала, сбитая с толку.
– Ребенком вы были озорницей, – добавил он, вставая. – Это видно по фотографиям.
Его слова задели ее. Чтобы сменить тему, ока указала на книгу.
– Что вы читаете? – спросила она.
– Стихи.
Иероглифы на обложке складывались в набросок колышущегося на ветру тростника; внутри идеально очерченного тушью круга неслись птицы и облака.
– Чьи?
– Кобаяси Исса, – ответил он.
– А, ну да, ад, цветы.
– Крыша ада, – уточнил он.
Розе показалось, что они миновали вчерашний ресторан с шашлычками возле серебряного павильона, свернули на улицу, где она обедала с шофером. И правда, ресторан располагался прямо напротив столовки из детства, и она снова оказалась в затерянной стране, в снах дерева, в грезах об ушедшей жизни. Справа, на приподнятом помосте с бумажными перегородками, посетителей ждали татами и низкие столики. Слева стойка преграждала проход в служебное пространство, а над ней – полки, заставленные изумительной посудой. Все было коричневым, серым, охряным и теплым; на шероховатых, присыпанных песком стенах – работы каллиграфов, свитки; повсюду фонарики из изящно смятой бумаги; она чувствовала, что могла бы затеряться в этом подобии исчезнувшей жизни. Они присели возле барной стойки. Над головой в подвешенной корзине вспыхивали, как блуждающие огоньки, речные ирисы.
– Iris japonica, – сказала она, глядя на цветы, и добавила: – Здесь красиво.
– Пиво? – спросил он.
– И саке.
Принесли пиво – холодное, изумительное. Повар встал за стойку и принялся собирать на узком блюде с лежащими поперек креветками горную гряду из незнакомых овощей, золотистых волокон, клубней, похожих на маленькие луковки, аккуратно укладывая их в череду холмиков.