– Вы знаете, что он… – спросила Эммочка по телефону, когда я впервые позвонил в Канаду, – что он… м-м-м… как это по-русски… вы понимаете, о чем я говорю?
Она искала правильное слово, а я ждал, не подсказывал, – чудак? чокнутый? странный? – и трубка потела в моей руке на другом конце мира. Для Эммочки почти все русские слова были забытыми из-за отсутствия практики. Это как в плавании: если долго не тренироваться, то не разучиваешься, просто теряешь скорость.
Я звонил своему отцу. Впервые в жизни. Я хотел услышать его голос. Я ждал его целую вечность, я мечтал… К телефону подошла незнакомая женщина и объявила по-русски, что отец не может выйти из своей комнаты. Он, наверное, был в трусах и стеснялся показаться, а Эммочка сейчас рассеянно накручивала голубой волос на палец – пыталась придумать, что сказать. Отец уже знал, что я существую, ему звонили из Международного Красного Креста, шел 1991 год. Он прислал мне приглашение в Канаду, и я собирался ехать. Я звонил потому, что мне не терпелось услышать его голос. Может, у меня, как и у матери, тоже было шило в “одном месте”.
– Вы знаете, что он… бедный? – спросила наконец Эммочка.
Бедный? Вот уж чем меня было не удивить! В нашей семье все были бедными, из поколения в поколение, мамины песенки приносили славу и любовь публики, а не деньги, и если бы мы не продавали тряпки… Когда моя бабушка вернулась из ссылки, в 1958 году, подруга подарила ей белую простыню – роскошь, от которой резало в глазах… Когда моего деда расстреляли, то конфисковали даже игрушки моей трехлетней мамы, она выросла с одной-единственной тряпичной куклой, которую спрятала “у себя на животике” и над которой потом дрожала всю жизнь… Стал бы я рассказывать это Эммочке, если каждая секунда – на вес золота, за пять минут переговоров я заплатил баснословную сумму.
– Могу ли я чем-нибудь помочь? – спросил я.
Она не отреагировала – наверное, не нашла нужных слов.
– Ваша мама знает, что вы хотите поехать в Монреаль? – продолжила она светский разговор.
– Конечно! – ответил я и вздохнул. Моя мать продала свою машину, кремовую “Ладу”, чтобы дать мне денег на дорогу. Машина тогда стоила столько же, сколько однокомнатная квартира. Целое состояние.
– Вы его жена? – в свою очередь спросил я. Не мог же я назвать ее “герлфренд”, мы переводили это понятие как “гражданская жена, любовница, секс-партнер”. Как оскорбить таким ярлыком незнакомую женщину? Эммочке почему-то понравился мой вопрос, она восприняла его как комплимент.
– Нет, что вы! Я подруга! У Марка нет жены! М-м-м…
Вдруг в трубке послышался мужской голос, очень молодой, как мне показалось.
– Сандро, я хочу тебя видеть! – сказал мой отец по-английски.
И нас разъединили.
Мой отец. Мой отец. Вот, свершилось. Да будь он хоть трижды сумасшедшим и самым последним бедняком во всей Северной Америке! Я так хотел его видеть! Теперь я точно мог подсчитать, сколько времени нам осталось до встречи. С того момента, как я узнал о нем, – всего каких-то десять лет, три месяца и четырнадцать дней. Как быстро, однако, а ведь я мог ждать его вечно, и зря. Это солнце протянуло мне луч-руку и повело меня к нему навстречу.
Только на второй половине пути, совсем недалеко от финиша, моя мать сошла с дистанции.
Ей сделали операцию – вырезали все к черту, как сказала тетка. Лили не хотела, чтоб мне сообщали детали – гинекология, “женские дела”. Мужчинам тоже не очень нравится, когда обсуждают их проблемы в области проктологии. Меня впустили в палату, только когда она разрешила, я несколько дней ходил под окнами и ждал. Все было покрыто страшной тайной, никто не должен был знать, что моя мать больше не будет рожать. Почему-то она очень тяжело это переживала.
Я вошел. На тумбочке стояли цветы, розы. Я увидел, что моя мать постарела, как-то сразу. Ее волосы были седыми у корней. Она даже не улыбнулась мне, своему любимчику.
Я вдруг увидел Лили Лорию такой, какой видели ее зрители, точнее, зрительницы, – некрасивой. Ее характерный грузинский нос с горбинкой обзывали “Эльбрусом”, черные, чуть косящие глаза – “омутом”, в который без страха и посмотреть нельзя. Темные брови неслись к переносице, как реки с горы, и, встречаясь, сливались. А уж фигура! “Каланча!”, “Тощая кавказская лошадка!”. “Дурнушка, но зато как поет!” – вот самый большой комплимент, на который могли раскошелиться женщины.
Ее долго не выпускали на телевидение: лампы отражались в стеклах ее очков, и ничего не получалось. И вообще без макияжа Лили было не заметить. Однако радио сделало ее знаменитой, и ей все чаще приходилось выступать живьем. Конферансье выводил Лили на сцену, она вцеплялась в микрофон обеими руками и запевала не сразу – вроде ждала, пока в зале стихнет, а на самом деле пока успокоится сама. “Красную розочку, красную розочку я тебе дарю…”, а потом: “Тик-так, тик-так, тикают часы…”.
Она всегда пела несколько песен подряд, но конец света, по ее собственным словам, наступал, если вызывали на бис. Проход по сцене без очков – вроде плаванья под водой, в темноте. И вдруг в Тбилиси начали делать пластические операции. Хирурги пошли долбить носы всем желающим – молотком, кстати, – и Лили очень быстро могла превратиться в красавицу, но не превратилась. “А почему?” – часто задавали глупый вопрос мои тетки и даже порой бабушка. Почему бы не изменить историю своей жизни, чтоб она стала веселей? Я думаю, Лили не хотела избавляться от своего лица потому, что оно хранило память о ее первой любви, о моем отце.
С годами зрительницы привыкли к внешности Лили, которая почти не менялась, разве что волосы стали светлыми. Ее даже начали находить симпатичной. “Талия у нее – тоньше не бывает!” – восхищались зрительницы. Надо же было как-то объяснить причину ее успеха. А мужчины… Может, каждый из них носил в кармане сантиметровую ленту? Чем моя мать притягивала их? Я много раз видел, с какой робостью – и благоговением! – подходили мужчины к Лили, будто это была и не женщина вовсе, а часовая бомба. Как осторожно закручивался – или не закручивался – новый роман. Тиканье завораживало поклонников, как саперов. Поди ко мне! Давай сведем расстояние между мной и тобой на нет.
Тетки подготовили меня, я должен был произнести речь: “Лили, тебе же все равно не рожать после сорока, а так меньше хлопот!” Но язык не повернулся, я растерял слова. Я не знал, что сказать.
Мы молчали, слушали дождь за окном. Наглые розы на тумбочке: никуда не скроешься от публики.
“Я больше не могу ждать, – вымолвила моя мать. – Я устала”.
Мы оба знали, о чем говорили.
Она не плакала – женщина, которая заставляла плакать зрительный зал даже от глупой песни. Да и сама раненая птичка умела заливаться слезами прилюдно, а сейчас – совершенно сухие постаревшие глаза.
– Нодар хочет, чтобы мы поженились, – объявила она бесцветным голосом.
– Мало ли кто чего хочет, – парировал я.
– Мы будем жить у него, – продолжила она, – я не вернусь в нашу квартиру.
– Тебе у нас не нравится?
– Там слишком много солнца, – сказала она.
Женщина, которая всю жизнь обожала солнце. Она, такая непоседа, со всеми своими шилами, могла часами стоять на пляже, не меняя позы, чтобы загар “шел” к ее новому платью или к белым бусам. Когда мы ездили на море, она вставала до рассвета – говорили, что самый красивый цвет придают коже первые лучи солнца. Потом приходила будить меня – ее волосы пахли морем, ее слезы в глазах – как роса. Моя неповторимая мать, секс-бомба, необъяснимое “поди ко мне”. Она и была солнцем – вокруг нее все загоралось, вспыхивало, она излучала – цветы расцветали, и даже мандарины пахли сексом!
– Но ведь ты не любишь Нодара, – осмелился заметить я.
Лили чуть шевельнула плечом: “Любишь, не любишь!” Будет хоть кому воды подать на старости лет!..”
– “…Ты скоро женишься, забудешь свою мамочку, жена будет тебе мозги крутить”, – поддразнил я ее. Но она не улыбнулась, не засмеялась.
– Лили, – начал я снова, – ты же не знала, вернется бабушка из ссылки или нет? Но ведь ты верила? Ты ждала?
Она не отвечала. Я посмотрел на нее. И чего только я от нее хотел! На ее бескровном лице остались лишь потухшие, сухие глаза. В них было столько отчужденности, безразличия, будто ей надоело жить. Хотя, может, напротив, отказываясь от своей мечты, моя мать как раз хотела жить нормальной жизнью, а не витать в облаках.
Я взял ее тонкую руку и приложил к своему лицу.
– Часы уже оттикали, – прошептала она.
Мой отец забыл, что я приезжаю.
Я вышел из здания аэропорта в Монреале и поднял голову. Ни облачка, только солнце, и прямо над головой. Красота! Я долго и неотрывно смотрел на небо, на солнце, даже не прикрываясь ладонью. Странное спокойствие входило в меня, будто солнце растапливало твердую медовую конфету (козинаки), застрявшую где-то внутри, и теперь мед растекался по всему моему телу. Я совершенно не беспокоился, не нервничал, не спешил. Наверное, я тоже немного сумасшедший: я никого не знал в Монреале, у меня не было с собой адреса отца, его телефон не отвечал, и уже объявили, что аэропорт закрывается на ночь, а я стоял под синим небом и был абсолютно счастлив.
Когда выходишь за ворота ада, то даже нейтральная полоса кажется раем.
Отец дал мне телефон своего знакомого, говорящего по-русски, – на всякий случай. Я вернулся к автомату и позвонил.
– Шапиро, – ответил сердитый старческий голос.
Я объяснил, что отец не встретил меня, его, наверное, нет в городе…
– Как вы одеты? – перебил меня Шапиро. – Я сейчас приеду.
Я посмотрел на себя: джинсы и сорочка с короткими рукавами, как он меня выделит из толпы?
– Во мне ровно два метра росту, – сказал я.
– Ждите! – приказал Шапиро и повесил трубку.
Я вспомнил: “В тебе ровно два метра росту, тебя никуда не спрячешь… Это уже не отдельные перестрелки, это настоящая война… Попроси своего отца, чтоб он продержал тебя там сколько сможет, скажи, что мама просила…”