– Страдает человек, – говорил о нем полковник. – Птичка он одинокая… Душа его нуждается в тепле.
Профессор только вернулся из какой-то экс-посткоммунистической страны, куда ездил оказывать помощь пострадавшим от землетрясения, а оказался на войне. Точнее, он сбежал из Канады, потому что его ждал бракоразводный процесс. А мадам Дюбе легла на операцию, чтобы лучше выглядеть в зале суда. Они всегда поступали так в самые важные минуты – он прятался, а она шла покупать новые вещи.
Профессор нанял Наташу Черную в той самой клинике, где его жене сделали операцию, а ее парализовало, один случай из десяти тысяч, по статистике. И Клара лежала теперь без движения, и ела с ложечки, и ходила под себя, но с прекрасной грудью. Наташа привела двух врачей-эмигрантов без права работы в Канаде, Иру и Иру, и борца Ванечку, мальчика детского размера, который работал грузчиком в магазине роялей. Ванечка хоть и маленький, но сильный – он мадам Дюбе переворачивал в постели и усаживал в кресло шутя. Полковник, который вообще-то был подполковником, пришел починить что-то в доме – руки у него золотые – и остался. Потом вдруг вырвалась – чудом – из своего ада актриса Екатерина, пожила в доме дня два и сбежала, лишь желтые туфли остались. Унесла с собой сердце сумасшедшего Анд-ро? Затем откуда-то взялся глухой Пармен, который сипел противным шепотом и все смотрел влево, когда шел вперед. Танк его вроде бы в войну переехал. И вот так, очень быстро, как шахматные фигуры, что падают в ящик после игры…
Профессор сидел у себя в подвале, играл на пианино и писал письма. Но отсылал ли? Как знать.
“Екатерина, ты помнишь Рене? Водитель школьного автобуса из высокогорной Швейцарии? Как мне его сейчас не хватает! Как быстро он принимал решения! Если бы мои родители были знакомы с Рене, им не пришлось бы промучиться столько лет вместе. И нам с Кларой… А вот я не могу, не умею…
Бен сказал мне вчера, что всегда знал, что я хочу уйти от Клары, но не решаюсь. Я понемногу начинаю общаться со своими детьми! Чужое горе сделало меня другим человеком, да. Это чувство, что смерть рядом, что мы живем в последний раз. Неужели нам нужно увидеть смерть, чтобы научиться жить?
Ты знаешь, Екатерина, когда мой отец ушел из семьи, я плакал по ночам. Он пытался объясниться со мной, а я не желал его слушать! Я понял отца только сейчас, когда попал в ту же западню – любовь прошла, но дети! И могу ли я уйти сейчас, когда Клара больна?”
Только ждать и смотреть.
Весна продолжала жить рядом, а все не шла. Снег сжимался в серые комья, плакал грязными слезами, но держался. Обнажались новые трещины в асфальте и собачьи какашки. От некрасивости города, от его грязной серости можно было умереть. Зима билась-убивалась за каждую пядь земли. Так бьются солдаты за свою родную землю и погибают. Падали бабушки на талый снег, не убранный мэром, и мерзли агенты по недвижимости на своих одинаковых портретах. Даже прыщавые школьницы… Хотя, впрочем, кто проверял?
Барабаны возле памятника Ж.-Е. Картье еще молчали. Тоже ждали весны. Как только можно было сесть на каменные плиты, барабанщики – и курильщики – со всего города выходили сыграть вместе. Били в барабаны, били, аж кожа с пальцев слезала. Полицейские, в форме и нет, ходили вокруг и принюхивались – что курим, ребята? Автобусы с туристами проезжали мимо, и кто-нибудь обязательно спрашивал экскурсовода: “Картье – это тот, что часы?”
Но жильцы – приживальцы! – профессора Дюбе от зимы не страдали. Не для того они со своих тонущих кораблей спасались, чтобы здесь, в Монреале, от зимы какой-то умереть. Мы не вы! Они рассаживались на огромной профессорской кухне, пили бесконечный чай и слушали Наташу Черную. Привычка у них была такая, экс-посткоммунистическая, – ждать, мечтать и ничего не делать. Наташа выбрасывала в воздух руки, закатывала глаза и краснела. Она даже хорошела! Если, конечно, это можно сказать о женщине, которую всю жизнь называли уродиной.
– …И холод ведь собачий, вчера еще снег шел, а он и не знает, – рассказывала Наташа. – И я сразу догадалась, что это из-за Екатерины. Но она, бедняжка, на любовь не способная. Она мне сама говорила: профессор любит меня, а я не умею любить, не могу…
– Блин, – сокрушалась Лилька, – и где ж я шлялась? За хорошую песню…
– Так который профессор любит Екатерину? – смеялся полковник. – У них же что ни брат, то профессор! Меня спросить, так профессор Ришар…
На него шипели со всех сторон: “Да разве не ясно, который? Кто ж на дереве поет?”
Но если Андро выходил к обеденному столу, садился в углу, молчал и шевелил пальцами – нож трогал или вилку, то Наташа заводила другие истории, чтоб от греха подальше. У нее историй было много, и все о чьей-то любви, не своей.
– Про сумочку, про красную сумочку! – требовали женщины.
– Когда я служил на государственной южной границе… – пытался вставить слово полковник. Но кто ему давал договорить? Разве так легко найти человека, что тебя выслушает?
– В войну меня танк переехал, – сипел из угла глухой Пармен, – а здесь расскажи – никто не поверит! Они же войны не нюхали! У них тут самые большие трагедии – личные…
У них? А у нас? Мы – не вы? Вы – не мы?
Ждать.
Рене запретил профессору писать дневник. “Все, что вы здесь видите, – забудьте!” – сказал Рене. Профессор Ришар Дюбе вел дневник в детстве, в самом раннем детстве. Мать просила писать. Ей было интересно, а ему – нет. Отец, напротив, просил: не пиши, пока не вырастешь. К отцу все время приводили маленьких гениев, из которых ничего не вырастало. Профессор Дюбе помнил, как мать трясла его за плечи и кричала: “Кого ты больше любишь, меня или отца? Меня или отца?”
Иногда мать задавала ему этот вопрос плача. Это бывало после того, как они с отцом заканчивали бурную сцену. Маленький Ришар сидел в своей комнате и ждал, когда мать ворвется к нему, вся в слезах, с растрепанными волосами, обнимет его, прижмется к нему своим худым телом, почти детским, и спросит – кого… И он будет целовать ее в мокрое лицо, и плакать, больше от счастья, от волнения, ничего, в сущности, не понимая. И потом они вдвоем будут ждать, как в комнату войдет отец, огромный и красивый, и мать кинется к нему, бросив Ришара, забыв о нем: “Арман, ты ведь не уйдешь? Арман, ты ведь не уйдешь?”
– Я очень люблю мою мамочку! – диктовал отец маленькому Ришару, не отрываясь от своих бумаг. Мальчик сидел на полу в зеленом кабинете отца и выводил буквы. Слово “мамочка” занимало две страницы. Потом он срывался с места и бегал по узкому проходу между книжными полками. – Я вижу маленького мальчика, который мечется по лабиринту.
– Это вы?
– Нет, это мой брат!
– Но ведь у вас нет брата!
– Я всю жизнь мечтал иметь брата!
– Добейтесь черноты перед глазами, пусть будет совершенно темно!
– Я и сейчас хотел бы иметь брата, с которым мог бы поговорить по душам.
– Разве вы со мной не говорите по душам?
– Я вам плачу!
Рене спрашивал профессора Дюбе несколько раз, почему он согласился участвовать в гуманитарной миссии. Профессор не знал, что сказать.
“Моя жена взяла адвоката, меня ждет в Канаде бракоразводный процесс. Долгий процесс, надо сказать, потому что в семье много денег. Клара постарается забрать все…”
Или: “Последняя опера отца – она не дает мне покоя. Зачем мой отец написал ее? Я повсюду ищу ответ… В этой опере все герои были мертвыми. Они смотрели сверху на живых и удивлялись – почему люди не общаются друг с другом, почему одна душа не согревает другую? Живые люди не понимали, что связаны воедино, что они – одно целое, а мертвым сверху это было видно. Но мертвые уже ничего не могли поделать, слишком поздно. Только смотреть…”
Профессор хотел рассказать все это, но рассказывать он не умел. Не было у него такой привычки.
– Так зачем вы согласились участвовать в гуманитарной миссии? – настаивал Рене.
Наконец профессор ответил, что давно мечтал побывать в этой стране, но ему всегда отказывали в визе. И сразу же, только приехав, профессор понял, что ничего не знает о стране, которой посвятил свою диссертацию и множество научных трудов. Что мы вообще знаем, живя за Берлинской стеной? Другие люди, другая страна. Мы не они, они не мы. Почему они так тянутся к друг другу, хотят быть вместе? По улицам по одному не ходят! Поодиночке даже чай не пьют! Пролетарии всех стран… Так кто же жил за Берлинской стеной – мы или они? Они – все вместе, а мы? Каждый за себя? Они не мы…
Рене не ходил с профессором по городским улицам, не смотрел на красивых женщин. Ему было некогда или неинтересно. Третья война. Профессору казалось, что Рене ничего не замечает. Он удивился, когда Рене вдруг сказал ему: “У них тоже, видишь, как найдут в горах ровное место, сразу делают кладбище или футбольное поле”. Заметил.
Женщины, если ходили без мужчин, держались независимо. Их красота была настоящей, а независимость – фальшивой, как тост о мире перед самой войной. Они боялись – хоть с мужчиной, хоть без. Профессор Дюбе пошел провожать Екатерину домой. Она открыла сумочку, и он увидел там, между помадой и пудрой, пистолет. Хочешь?
“Никогда, никогда, никогда я не чувствовал себя мужчиной больше, чем в ту ночь…” Не пистолет, не автомат, не секс. Смерть рядом, и ты готов умереть. Ощущение, что война надвигается, как поднимается река. Только ждать и смотреть.
“Если верить, что мы все – одно целое, одно тело, – думал в ту ночь профессор Дюбе, – тогда чужого горя больше не будет. Война не есть наказание одной стране, одним людям, это предупреждение всем нам…”
Мы – это вы? А вы – это мы?
Про чью-то любовь…
– Она пришла к нему вся в белом, – рассказывала Наташа на профессорской кухне, – а в руках держала красную лакированную сумочку, маленькую, как коробочка с брильянтами…
– Ну да, с брильянтами, – усмехался полковник, ковыряясь ножом в железных зубах. На него шикали со всех сторон.
– Ты помнишь, ты привез мне эту сумочку из своей первой поездки за рубеж… – переходила на шепот Наташа. Ее голос звучал так неестественно, так театрально.