Толкование путешествий — страница 39 из 108

«Сталин доказал, что его сердце принадлежит его стране и что его интересует практическая цель огромного значения: радикальное преображение России»[387]. В своей стране эти люди ценили демократию и верили в то, что свобода ведет к прогрессу; в отношении другой страны они одобряли насильственное ограничение свободы и верили, что такой путь является прогрессивным. В 1919 году Бернард Шоу говорил Максу Истмену: «Насколько я понимаю, большевики — это просто социалисты, которые хотят что-то делать. Я тоже большевик». Сталинская конституция, с восторгом говорил Бернард Шоу, выглядит так, будто написана Томасом Пейном[388].

Профессор-славист Сэмуэль Харпер многократно путешествовал по царской России, дружил с Керенским и всячески поддерживал Временное правительство; его отец, президент Чикагского университета, в 1901 году пригласил Милюкова читать лекции на только что основанной там кафедре славянской истории. Октябрьская революция выбросила Харпера-младшего из любимой им России. Он был особенно возмущен Брестским миром. Вновь приехав в Россию в 1926-м, он немедленно поддержал Сталина в его борьбе с Троцким: патриархальный шовинизм был ближе русофильству Харпера, чем идея мировой революции. Харпер объявил тогда, что Троцкий утратил контакт с массами, а молодые русские коммунисты по горло сыты космополитическими демагогами. Когда в 1933 году Рузвельт решил возобновить дипломатические отношения с СССР, Харпер был одним из консультантов госдепартамента. В 1937-м Харпер заявил, что обвинения против Троцкого справедливы: профессор всегда подозревал, что Троцкий — немецкий шпион[389].

Fellow-travelers не были коммунистами. Они любили коммунизм и Россию, но, как правило, не собирались ни жить в России, ни устанавливать коммунизм в Америке. В 1929 году лейбористское правительство, в которое входил один из самых именитых fellow-travelers Сидней Уэбб, не впустило Троцкого в Англию: пока он был у власти в России, он вызывал восхищение, а в Англии он не нужен или опасен. Один немецкий попутчик в 1925 году писал, что Советы делают свое дело в России, но для Европы они подходят так же, как орган для камерного оркестра[390]. Революция должна идти на Восток — из Германии в Россию, из России в Китай: то был, по американскому выражению, «remote-control radicalism», политика дистантного управления. В ней проявлялась не столько идеологическая «вера» в новый режим, сколько этнологическое «знание» о том, что именно такой режим хорош для русского народа. То было интуитивное, штампованное представление о том, что такое русские, и что такое Восток, и что существует фундаментальная разница между средствами, которые годятся на Западе, и другими, которые пригодны на Востоке. Что хорошо для них, нехорошо для нас: двойная бухгалтерия, double standard, особого рода ориентализм. Этот термин введен Эдвардом Саидом для описания познавательных схем, через которые западные страны воспринимали собственные колонии на Востоке[391]. Он не применялся ранее для описания отношений Запада с коммунистическими режимами. Мой тезис состоит в том, что позитивное восприятие русской революции западными интеллектуалами опиралось на их ориенталистский опыт и его развивало. Ориентализм как особенный способ восприятия чужой культуры важно отличать от левой идеологии, особенного взгляда на социальный мир вне его культурных рамок. Идеология нейтральна к культуре; идеология не должна бы делать различия, кроме тактического, между перспективами социальной революции на Западе и на Востоке, например в Америке и России. Таков был троцкистский проект мировой революции: неважно, где она начинается, важно, что она завоюет мир.

Радикализм ассимилятивен, ориентализм диссимилятивен. Fellow-travelers приветствовали коммунистический режим именно потому, что видели восточную страну и отсталый народ. Для западной страны, например Америки, такой режим нехорош, но в России как раз на месте. Экзотизирующее понимание России как страны Востока, изначально отличной от Америки и всего западного мира, играло бóльшую роль в текстах fellow-travelers, чем их идеологические взгляды типа неприятия частной собственности или недоверия к демократии. Россия и русские подозревались в особых природе, складе и характере, которые для западного человека обобщаются словом Восток и не поддаются другому описанию. Восток есть не Запад, им не сойтись. Восточные черты характера или режимы суть черты, чуждые и непонятные западному наблюдателю. «Russians are different», — много раз за свою длинную карьеру повторял Уолтер Дюранти, корреспондент New York Times в сталинской Москве. Одобряя большевистский режим, он считал, что в русских «больше пятнадцати процентов азиатской крови и, вероятно, больше пятидесяти процентов азиатской ментальности»[392]. Эдмунд Уилсон, самый авторитетный литературный критик своего поколения, был согласен, но с оговоркой:

сами русские говорят о восточной сущности России или о том, что Россия — это Византия. Но, наверно, для иностранца проще понять страны, которые являются восточными откровенно и начистоту: их можно понять в их собственных терминах[393].

В доказательство Уилсон с сочувствием цитировал виконта де Вогюэ, такого же любителя русской литературы, который бывал в Петербурге в 1880-х и сравнивал русских с буддистами. Мало удивительного в том, что ориенталистский способ любить и понимать Россию не менялся с десятилетиями. Суть и обаяние ориентализма в том, что он и его предмет, Восток, выделены из истории, не подлежат ее власти, нечувствительны к западному времени[394]. Если же ориентальное понимание России нуждалось в обосновании, таковым могло быть все что угодно: расовые идеи о татарской крови; психоаналитические спекуляции о национальном характере и о том, какое влияние оказывает на него пеленание детей; географические рассуждения о российском климате; исторические сведения о варварстве царского режима и о низкой грамотности народа; самым частым источником служили избранные сочинения русской литературы. Мало кто из fellow-travelers читал ориентальные тексты современных им русских писателей-попутчиков, но Достоевский был их обязательным чтением, его не зря предпочитали Чехову или Толстому. Итоговая идея о неготовности российского общества к демократии не всегда логично вела к выводу о его готовности к диктатуре пролетариата, культурной революции и историческому рывку: старая логика русских радикалов-подпольщиков теперь воспроизводилась гостями интуристовских отелей. Пустое место, tabula rasa, больше подходит для масштабного строительства, чем места, отягощенные культурой: этот аргумент знаком не только читателям Токвиля, но любому американскому застройщику.

Отсталость России волновала американцев из-за исторических воспоминаний о собственной, так успешно преодоленной отсталости, но также ввиду небескорыстных колониальных целей. Раньше и лучше других это сложное сочетание интересов понял Павел Милюков, пять раз, начиная с 1903 года, посещавший Америку и преподававший в лучших университетах. Спонсором Милюкова был миллионер Чарльз Крейн, бывший посол в Китае, который основал кафедру славянской истории Чикагского университета; Милюков именует его старинным масонским способом — «друг человечества». Интересуясь только «старыми культурами, оттесненными новыми цивилизациями», Крейн «не терял из вида специальных интересов собственных предприятий»[395]. Завзятый путешественник, Крейн не любил Европы: «его тянуло дальше, в страны, в которых сохранялись остатки старой восточной культуры: Китай, Россия, Балканы. В этом сказался стопроцентный американец, не оторвавшийся от собственной старины, такой еще недавней» (Там же). Западник и историк, сам Милюков никогда не написал бы Китай, Россию и Балканы через запятую; он воспроизводит американскую перспективу, в которой Россия виделась одной из стран загадочного, застывшего Востока. В те счастливые времена ориентализм американских русофилов не затемнялся идеологическими предпочтениями. Так рассуждал и Генри Адамс, посетивший Россию в 1901 году. Внук первого американского посланника в России, профессиональный историк Адамс увидел страну вне мира и истории. И все же именно ему, американскому интеллектуалу, эта страна внушала смутные диалектические надежды:

Ученик Гегеля собрался в Россию, чтобы расширить свое понимание «синтеза» […] Русские развивались диаметрально противоположно [в сравнении с американцами]. Россия не имела ничего общего ни с одной из древних или современных культур, какие знала история. […] Русские, вероятно, никогда не менялись, — да и могли ли они? […] Россия выглядела бескрайним ледником, стеной из древнего льда, — крепкой, первозданной, вечной[396].

Эти надежды на дополнение Америки ее противоположностью, Россией, и на приближающийся «синтез» между ними осуществлялись на глазах следующего поколения. Перехватывая ориентальную традицию, новым левым 20-х и 30-х годов удалось слить два разных по своей природе чувства — симпатию к России и интерес к левым идеям. В нынешней теории идеологии такой процесс называется пристегиванием[397]; жаль, теория отстежки еще не разработана. На практике американским левым и сегодня не удается стряхнуть с себя прах Советской империи[398].

Билет в оба конца

Приемом любопытствующих путешественников занималось ВОКС, Всесоюзное общество культурных связей с заграницей. Здесь все было полно значения. Основанное Ольгой Каменевой, сестрой Троцкого и женой Каменева, ВОКС размещалось в здании, которое по праву может считаться символическим центром проекта нового человека. До революции великолепный особняк на Малой Никитской служил резиденцией лидеру московских старообрядцев, фабриканту и политику Павлу Рябушинскому, а после — Государственному психоаналитическому институту, находившемуся под личным покровительством Троцкого