Толкование путешествий — страница 40 из 108

[399]. Потом там размещалось ВОКС, а потом здание было отдано Горькому, который именно здесь в присутствии Сталина назвал советских писателей «инженерами человеческих душ».

В отличие от невероятных Фреда Била или Джона Рида, интуристы были солидными людьми, и у них всегда был обратный билет из воплощенной утопии. Туризм fellow-travelers имел не только пропагандистское, но и меркантильное значение: в 1932 году половина всех интуристов в СССР были американцы, они принесли стране 3 миллиона долларов. От них требовалось соблюдать правила: в 1933 году рубль надо было покупать за 51 цент, а бутылку советского пива за полтора доллара. Некоторые так и делали, подобно донесшему до нас эти сведения Корлиссу Ламонту, сыну известного банкира, профессору философии Колумбийского университета; другие меняли доллар на черном рынке на 20–30 рублей «или, вероятно, больше»[400]. За свои деньги Ламонт с супругой получили образцовое обслуживание. Им показали музеи, фабрики и социальные службы. Им рассказали, что Советский Союз окончательно решил проблему психического здоровья: в Москве не могут найти случая клинической депрессии, чтобы показать студентам. Ламонты побывали на процедуре бракосочетания («мы увидели семь браков и пять разводов») и в Мавзолее: тут тоже одного раза показалось недостаточно, стояли в очереди дважды. Колумбийский философ рассказывал с подобающей солидностью:

Эта тихая, гигиеническая (aseptic) церемония, когда люди почитают величайшего лидера России и получают силу от его безлично красивого и решительного лица, представляется совершенно естественной и безусловно полезной (wholly desirable)[401].

Система ориентализма бывала сентиментальной, или корыстной, или псевдонаучной, но в конечном итоге всегда значила следующее: что хорошо для русского или китайца, плохо для европейца или американца. В 1933 году йельский профессор Джером Дэвис рассуждал:

Русские массы никогда не были обучены политическому знахарству западных демократий […] Благодарны американцы или нет за то, что сами не живут под коммунизмом и Советской системой, им не следует кидать камни в Советскую власть. Принимая во внимание неграмотность масс и отсталость страны, кто мог бы поручиться, что другая партия или другая структура правительства могли бы сделать больше для подлинного благополучия народа?[402]

И действительно, кто? Те, кто поручались за это внутри России, были уничтожены или высланы; те, кто поручались за это в Америке, не были fellow-travelers и, соответственно, не могли претендовать на знание обстоятельств. Зато те американцы, которые приветствовали режим в России, по приезде домой подробно объясняли, что не намереваются завозить его в Америку. Писатель Эптон Синклер в 1938 году говорил так:

Большевизм […] выступает за насильственное свержение капиталистического правительства и за диктатуру пролетариата. […] Но, обсуждая внутренние дела американского народа, я всегда говорил, что он […] должен проводить необходимые изменения демократическим и конституционным путем […] Это вполне очевидное различие должен понимать всякий честный человек[403].

Это различие проводил и Уолтер Дюранти, самый авторитетный из иностранных корреспондентов в Москве. В 1932 году он говорил: «Я считаю, что большевики хороши для русских масс, и я верю в большевизм для России; но я все больше и больше убежден, что он не годится для Соединенных Штатов и Западной Европы». Дюранти объяснял: «Когда вы пишете о России, вы пишете о стране и народе, чьи обычаи и идеалы так же далеки от западного ума, как китайские». Этнизация большевизма легко переходила в его историзацию. Дюранти продолжал: «Понимаете, русские, кроме тех, кто на самом верху, до Советской власти вообще не имели никакой свободы. Они никогда не знали выгод частной собственности. Так что то, что американцу может показаться состоянием жалкого рабства, для русских — чудесная новая свобода»[404].

В 1927–1928 годах писатель Теодор Драйзер провел в России 11 недель. Он немало путешествовал: был в столицах, в Сибири, на Черном море. По его мнению, советские люди довольны своей жизнью. Коммунистический режим выживет в России и постепенно распространится по миру. Когда-нибудь он, наверно, достигнет Америки, потому что Драйзеру не нравится американский индустриализм. Он изумлен, что русские знакомые, обычно такие глубокомысленные, только им и интересуются: Россия в восторге от Соединенных Штатов, но те того не заслуживают[405]. Вообще же русские готовы часами вести интеллектуальные разговоры, но не интересуются практическими темами, а американцы наоборот: это главное из наблюдений Драйзера в области «национального темперамента». Это угрожает революционным планам большевиков: «Их мечтой является превратить Россию в рай за одно-два поколения. Боже мой, думал я, если бы им удалось! Только не с их темпераментом: они говорят слишком много и делают слишком мало»[406]. Легкие психологические сомнения ведут к твердым ориентальным выводам: «Русский не американец. Он даже не европеец. По темпераменту я считаю его полуазиатом». При всей любви к России и социализму, Драйзера изумляет местная неопрятность. С оговорками, но почти в каждой главе он возвращается к грязи Москвы и провинции, улиц и гостиниц и остального. «Быт четырнадцатого века», — замечает он, объясняя историческую отсталость азиатским темпераментом. Альтернативное объяснение, что грязь публичных мест является следствием коллективного владения ими и, соответственно, проявлением самой сущности режима, им не рассматривается.

Посетив Мейерхольда, Драйзер нашел его в огромном красивом доме, выданном ему и его труппе революционным правительством. Но надо же, Драйзер замечает, что режиссер и его семья используют всего несколько комнат этого дома. Они готовят еду не на кухне, а в спальне. Эти русские совсем не знают частной жизни! Не смущаясь этим, они отвечают, что охотно участвуют в коммунистическом эксперименте. Драйзер верит в добровольность их участия и вновь думает об азиатском темпераменте. Театр Мейерхольда и вообще большевистское искусство показались ему «чересчур экспериментальными»[407]. Не понравился и Маяковский: будучи коммунистом, он сказал, что индивидуальность выживет и при новом строе. Эстетический консерватизм совмещался в Драйзере с политическим радикализмом, но над всем господствовала невероятная наивность этнических предрассудков на любую тему — Европы, Азии, грязи, темперамента, коммуналок. Как многие американские мемуары о России, книга Драйзера кончается посещением Мавзолея. Писателю там не нравится: «для большинства русских Ленин действительно новый Христос»[408]. Среди масс растет убеждение, что, пока Ленин лежит целым, коммунизм будет жив: так рассказали американскому писателю его русские друзья. Драйзер аккуратно подмечает азиатские черты нового культа: терпеливая очередь, поклонение мертвым, татарские скулы покойного. Вот и Радека выслали на монгольскую границу.

От Рида до Буллита

Джон Рид (друзья звали его Джеком) посетил революционную Россию вместе со своей женой, богемной красавицей Луизой Брайант. Выпускник Гарварда и обитатель Гринвич-Вилледж, Рид приехал в Россию анархистом, но быстро поверил в новые идеалы. Он не говорил по-русски, но некоторые из большевиков, включая лидеров — Троцкого, Ленина, — говорили с ним по-английски.

Луиза общалась с Крупской, Коллонтай и другими комиссарскими женами. Троцкий предложил Риду пост российского представителя в США. Рид принял это предложение, американская сторона его отклонила: США долго еще будут считать царского посла законным представителем России. По свидетельству жены, Рид пробыл генеральным консулом большевистского правительства четыре дня, а потом планы изменились[409]. В декабре 1917-го Рид начал работу за пятьдесят рублей в месяц в Бюро международной революционной пропаганды.

Результатом стали Десять дней, которые потрясли мир. Книга написана в образцовом американском стиле: люди и происшествия без рассуждений сменяют друг друга, события излагаются от первого лица, лидерам даются яркие телесные характеристики. Бухарин, например, «невысокий рыжебородый человек с глазами фанатика, о котором говорили, что он более левый, чем Ленин». Главные задачи на глазах читателя решаются «страстным, но терпеливым» Троцким. Даже портрет Ленина заметно американизирован: «лидер исключительно благодаря своему интеллекту […] наделенный силой объяснять большие идеи простыми словами, анализировать конкретные ситуации». Это Ленин, воспринятый через Дьюи. Книга отлично решала свою пропагандистскую задачу, и Крупская с понятным восхищением писала в предисловии: «…кажется странным, как мог написать эту книгу иностранец, американец, не знающий языка, народа, быта… Казалось, он должен был бы на каждом шагу впадать в смешные ошибки […] Иностранцы иначе пишут о Советской России»[410].

Книга была написана в Осло, где Рид ждал разрешения вернуться в Америку. Президент Вильсон «ненавидел и боялся коммунистов гораздо более сильно и глубоко, чем ненавидел и боялся милитаристов»[411], и администрацию раздражал интерес к русскому эксперименту со стороны американцев. По возвращении весной 1918-го Рид сыграл некоторую роль в организации и немедленном расколе американского коммунистического движения. Он был одним из немногих американцев, кто верил, что за победой революции в России последует такая же, под руководством Троцкого, победа ее в Азии, а потом и в самой Америке. В 1920 году Рид вернулся в Москву с командировкой от Макса Истмена, левого нью-йоркского издателя и будущего литературного агента Троцкого. Но Восток не кончается в Кремле; его роковое притяжение вело ориенталиста все дальше, к смерти. Съездив на Конференцию народов Востока в Баку и вступив там в конфликт с высшим руководством, Рид заразился тифом. Он умер в московской больнице на руках у жены и с неслыханными почестями похоронен в кремлевской стене. Почему-то он там лежит вместе с известной Инес