Для Троцкого эта идея звучит по-американски; в том же параграфе он отождествляет «стремление покорить природу» со «страстью к лучшим сторонам американизма». Он писал об этом в 1923 году, а четырьмя годами позже Вальтер Беньямин наблюдал одержимость москвичей большой техникой как совершившееся дело. «Все, что касается техники, здесь сакрально, ничто не воспринимается так серьезно, как техника»[494]. Между тем именно эти явления — технократия, фетишизация техники, индустриализм — становились проклятием американских интеллектуалов. Ханна Арендт превратит это чувство в один из центральных пунктов своей политической философии[495].
Америка продолжала верить в соревнование между личностями, не между техническими проектами. Исход первого решает здравый смысл, исход второго понятен только специалистам. Техника есть инструмент успеха, а о нем судить простым людям. Успеха добивается тот, кто может продать свои товары и свои идеи. Славы достойны те, кто интересен не только коллегам, но и многим другим, — кинозвезды, политики и финансисты. Тем меньше американцы могли понять то, что на их глазах происходило в России. Публичные политики, знаменитые люди, отцы-основатели государства были объявлены предателями и шакалами.
Посол Джозеф Е. Дэвис, сменивший Буллита в Спасо-хаусе, свидетельствовал Рузвельту о справедливости Московских процессов. Он лично знал некоторых обвиняемых: Крестинский принимал у него полномочия, Розенгольц вел с ним переговоры о торговле, доктор Плетнев лечил посла. Потом Дэвис сидел на почетном месте во время суда. По его мнению, в облике подсудимых «не было ничего необычного. У всех упитанный вид».
Сталин позволил тогда Дэвису и его супруге, одной из самых богатых женщин Америки, скупить и вывезти коллекцию русского искусства, которая сейчас составляет музей средних размеров в Вашингтоне. В обмен посол аккуратно посещал процессы, а потом снабжал своего президента донесениями о том, как справедливо судят в России ее врагов. В этом случае идейное сочувствие коммунизму совпало с получением взятки в особо крупных размерах[496]. Дэвис знал о подозрениях, но отводил их таким аргументом: «Считать, что показания изобретены и поставлены как на сцене […] значило бы предполагать за этим творческий гений, равный Шекспиру»[497]. Те, кто в отличие от Дэвиса мог себе представить творческий гений в действии, видели гигантскую фальшивку; ее, однако, можно было простить ради правды еще больших масштабов. В 1937 году Андре Мальро, еще недавно дававший деньги на охрану Троцкого, говорил в Нью-Йорке:
Троцкий — великая моральная сила этого мира, но Сталин дал достоинство всему человечеству. Инквизиция не должна заслонять фундаментальной ценности христианства, и Московские процессы не должны заслонить фундаментальной ценности коммунизма[498].
Наблюдателей советской трагедии подводили давно усвоенные ими ассимилятивные тропы. Они не представляли себе, что другой человек, даже и восточный лидер, способен на ложь таких масштабов. Как писал сам Троцкий,
один американский писатель жаловался мне в беседе: «Мне трудно поверить, — говорил он, — что вы вступили в союз с фашизмом; но мне трудно также поверить, что Сталин совершил столь ужасный подлог». Я мог только пожалеть моего собеседника[499].
Особенное отношение к Советам, выработанное fellow-travelers, достигло своей политической кульминации во время войны. Миссию ленд-лиза возглавлял типический fellow-traveler Филипп Файмонвил. Он пережил в Москве нескольких американских послов, и уже Буллит подозревал, что Файмонвил ставит советские интересы выше американских. В рамках открытого России кредита американские фирмы поставляли любое оборудование, которое просили русские. От советской стороны не требовалось ни обоснования ее запросов, ни какой-либо компенсации. В ответ на небывалую щедрость советская сторона усиливала традиционную политику изоляции. Она отказывалась делиться информацией о противнике, о ходе военных операций, даже о погодных условиях. Сталин годами игнорировал предложения Рузвельта о личной встрече. Советы сохраняли нейтралитет с Японией и отказывались предоставлять американским бомбардировщикам свои дальневосточные базы. Они отказывались впускать на свою территорию любой американский персонал, включая механиков для обслуживания поступающей техники. Получая сотни американских самолетов, Советы отказывались выпустить из-под ареста нескольких американских летчиков, совершивших вынужденную посадку в Сибири. Американская военная миссия, прибывшая для доставки новых партий помощи через Ближний Восток, больше года ждала советских виз в Тегеране. Советы никогда, ни во время войны, ни после нее, не благодарили Америку за поставки по ленд-лизу и за гуманитарную помощь. Этот порядок отношений уникален. Остальным союзникам Америки, например Британии, военная помощь предоставлялась на началах обычной бюрократической отчетности.
Россия героически воевала, и оказание помощи было в интересах Америки. Но ее безусловный характер изумлял критиков администрации, и проблема подвергалась непрерывному обсуждению. Стороны обосновывали свое понимание ситуации воспринимаемыми особенностями партнера, так что в попытках понять русского союзника конкурировали разные метафоры. В 1941 году Рузвельт отвечал на критику, которую начал адресовать ему Буллит: «Билл, я не спорю с твоими фактами, они точны […] Я только чувствую, что Сталин не такой человек. […] Я думаю, что если я дам ему все, что он просит, и не попрошу ничего взамен, он, noblesse oblige […] будет работать со мной ради мира и демократии»[500]. В сентябре 1944-го Рузвельт призывал Черчилля к компромиссу с русскими, чтобы поддержать их, «пока дитя учится ходить»[501]. Пересматривая эту политику сразу после смерти Рузвельта, президент Трумэн заявил, что он устал «нянчиться с Советами, как с детьми» («tired of babying the Soviets»). Один из послов в Москве, Эверилл Харриман, говорил, что «русский медведь много хочет и еще кусает того, кто его кормит»[502]. Британский военный атташе в Москве писал, что русские считают себя «избранной расой», а «наша политика все давать и ничего не требовать взамен играет на руку тем, кто распространяет эту идею». Как обычно, метафоры отношений порождали программы действий. Во время Сталинградской битвы с Рузвельтом встретился очередной посол в России, адмирал Уильям Стендли. «Перестаньте вести себя как Санта Клаус […] Давайте получим от Сталина что-нибудь взамен. […] Советую рассматривать его как взрослого. Мы будем исполнять обещания, которые ему дали, но и от него потребуем того же»[503]. В тот раз Стендли успокоили и отправили обратно в Москву. Помощь, характер которой он хотел изменить — помощь односторонняя и безусловная, — продолжалась.
29 января 1943 года Буллит представил доклад, содержавший ревизию всей военной политики Рузвельта. Он предлагал прекратить одностороннюю помощь, требуя от Сталина взаимных уступок и соблюдения договоренностей; развивать стратегическое сотрудничество с Англией, а не с Россией; перенести главные военные усилия из Европы в Японию, вовлекая в это русских; разработать план вторжения на Балканах, а не во Франции, и войти в Восточную и Центральную Европу до того, как туда войдут русские войска; начать детальное планирование послевоенной реконструкции Европы на демократических началах. Рузвельт ответил Буллиту, что тот может быть и прав, но Сталин является не империалистом, а другом и помогать ему надо как другу. Для спора между Рузвельтом и Буллитом нет лучшего судьи, чем история. На второе место следует поставить Джорджа Кеннана, которого Буллит нанял для работы в Москве и который стал самым авторитетным американцем, когда-либо занимавшимся Россией. Кеннан писал о том, что доклад Буллита «был беспрецедентным предупреждением» и «поразительно точным предсказанием»[504].
Рузвельт и его администрация рассматривали отношения Америки и России как отношения односторонней опеки и безусловной поддержки, примерно как между взрослым и ребенком, или между врачом и больным, или между метрополией и бывшей колонией. Таким было давнее восприятие fellow-travelers, ныне диктующее решения большой политики. Критики администрации предлагали установить с Россией договорные отношения взрослых людей, основанные на эквивалентном обмене и равной ответственности. Буллит напоминал президенту, что «когда он говорит о noblesse oblige, он говорит не о герцоге Норфолкском, но о кавказском бандите, который если что получает даром, то думает, что его партнер просто осел»[505]. Стендли объяснял в госдепартаменте, что с Советами следует вести отношения на основе обмена, а терпимость и односторонняя помощь «лишь рождает в восточном русском уме новые подозрения, а не укрепляет доверие»[506]. Цель же Рузвельта, по словам Стендли, состояла в том, чтобы «давать, и давать, и давать, не ожидая ничего взамен». Иными словами, чтобы превратить Россию в западную демократию, чего хотел Рузвельт, к ней надо относиться по-западному; если рассматривать ее как Восток, она навсегда останется Востоком.
Вслед за Вильсоном Рузвельт верил, что будущее человечества в демократии и что внешняя политика США должна строиться на поддержке ее идеалов, включая права человека и самоопределение наций. Но прямого вмешательства в режимы, которые всего