На четверть века опередив Истоки тоталитаризма, роман Замятина не имел под собой того исторического материала, который имел ключевое значение для Арендт. Но Арендт проигнорировала половую динамику нового общества, которой с понятным интересом занимались Замятин и следовавшие за ним беллетристы. Впрочем, Арендт тоже указывает на разрушение института семьи:
Атомизация масс в советском обществе была достигнута умелым использованием периодических чисток […]. Очевидно, что элементарная осторожность требовала избегать близких контактов — не для того, чтобы скрыть свои тайные мысли, а для того, чтобы устранить вероятность, что другие люди на тебя донесут […] в силу необходимости разрушить тебя, чтобы избежать собственного разрушения.
Эти сильные слова не соответствуют исторической правде. На одного Павлика Морозова, якобы донесшего на своего отца, приходились тысячи людей, пытавшихся облегчить участь своих родственников.
Тоталитарные движения суть массовые организации атомизированных, изолированных индивидов. […] Преданность можно ожидать только от полностью изолированного индивида, который, не имея социальных связей с семьей, друзьями, товарищами или даже просто знакомыми, получает свое место в мире исключительно от принадлежности к движению или членства в партии[681].
Верно скорее обратное: люди тем больше ценят частную жизнь в семье и дружеском кругу, чем более разрушены остальные их связи. На деле режимы столетия много говорили о новой морали, но в области семейной жизни проявляли неожиданную умеренность. Какие бы эксперименты над полом и сексом ни предлагали отдельные мечтатели, все они провалились намного раньше, чем сами режимы. И в нацистской Германии, и в Советском Союзе разрушение общества останавливалось на структурах семьи. Тоталитарное общество состояло из атомизированных семей, не индивидов. В области частной жизни советский эксперимент ограничился коммунальными квартирами, которые скорее принадлежали к миру нищеты, чем идеологии. Впрочем, вполне особенным опытом была сексуальная культура ГУЛАГа, ужасающе близкая платоновским — от Платона до Платонова — аспектам всякой утопии.
Для читателя Истоков тоталитаризма очевидна диспропорция между детальным анализом западноевропейского материала и схематичным обзором советского опыта. Осознавая эту асимметрию, через год после публикации Истоков Арендт подала заявку в фонд Гуггенхейма на грант для написания книги Тоталитарные элементы в марксизме. Рукопись этой книги существует, но Арендт была недовольна ею и не стала ее публиковать. Переделка этого материала вылилась в книгу, ставшую знаменитой, Состояние человека[682].
Источником несогласия Арендт с Марксом являются противоположные трактовки частной и публичной сфер. Для Маркса история определяется развитием человеческого труда в его материальных, технологических воплощениях. Все остальное является надстроечным и в конечном итоге вторичным. Арендт переворачивает эти ценностные отношения. Подлинно историческим и человеческим является лишь политическое. Оно понято необычным и сложным способом: как речь, слитая с действием, разделяемая сообществом и продолжающаяся в бессмертии. Образцы такой политической практики, как, впрочем, и теории, ищутся в античных полисах.
Все человеческие заботы подразделяются Арендт на три категории: труд, работа, деяние. Труд поддерживает биологическую жизнь, Марксов «обмен веществ с природой»; это есть дело животных, рабов и домохозяек. Труд создает продукты, которые потребляются сразу по изготовлении, как еда; трудясь, человек не поднимается над уровнем животного, он все еще animal laborans. Труд производится телом, работа руками, действие головой, а в особенности устами. Изготовление орудий труда, любимый предмет Марксовых спекуляций, для Арендт мало чем отличается от добычи хлеба насущного: оба процесса в равной степени направлены на цель физического выживания. Материальную, практическую, технологическую стороны жизни Арендт относит к сущностям низшего порядка — к частной сфере в сравнении с публичной, к труду и работе в сравнении с действием. Маркс в своей заботе об экономических интересах не понял значения публичной сферы, справедливо считала Арендт. Марксизм подчинил публичную сферу производству и ведению хозяйства, тогда как для Арендт все наоборот: частная сфера, например семейная или хозяйственная жизнь, не имеет значения по сравнению с публичной сферой и общественной речью. В мире Арендт человечность производится не трудом и не работой, но действием.
Реальность действия вся находится в сфере речи, общения и политики. Рабовладельцы не трудились, рассуждает Арендт, но оставались людьми; лишь немое, не способное к общению существо теряет признаки человека. Публичная сфера есть область свободы, частная сфера есть область принуждения. Все это противоположно тому, что обычно чувствует современный человек, который редко находит свободу в политике и публичной речи, но постоянно ищет и находит защиту и убежище — иными словами, негативную свободу — в частной сфере своей семьи и своего дома. Айн Рэнд так критиковала позицию Арендт:
Экзистенциализм возводит хроническую тревогу в сферу метафизики. Страх, несчастье, тошноту он объявляет не индивидуальной проблемой, но качеством человеческой природы, предопределенной «состоянием человека». Действие является единственным выходом для человека. Какое действие? Любое действие. Вы не знаете, как действовать? Не ведите себя как цыпленок, смелость состоит в действии без знания[683].
Для Арендт только действие есть область свободы и ответственности, а значит, вины. Тирания разрушает политическую жизнь. Те, кто уклоняются от политики, помогают тирану ограничивать их свободу. Нацизм победил не потому, что в стране было слишком много политики, но потому, что ее было слишком мало. Единственным средством против массового общества является демократия, а значит, политическое участие. Это в точности тот же аргумент, на основе которого когда-то, после путешествия в Америку, разбирался во Французской революции Токвиль. Уходя от интересов Хайдеггера, идеи Арендт сближались с либеральной традицией Токвиля или Ясперса. Но разница оставалась существенной.
Согласно Арендт, тоталитаризм наследует западной политической традиции, потому что она вся основана на понимании правления как манипуляции человеческим материалом. Хороший правитель уподобляется ремесленнику, который знает образец для своего ремесла, а хороший мыслитель уподобляется эксперту, который знает единственное решение. Такое понимания действия уподобляет его работе и тем самым редуцирует высшие уровни человеческого бытия к низшим. На это Арендт возражала утверждением политики как античного агона, арены или театра, в котором свободно соревнуются ораторы и никто не знает верных путей. Действие всегда сопровождается словом: молчаливо только насилие. В русской традиции «действие» у Арендт напоминает «диалог» у Михаила Бахтина. Но Бахтин писал о романе и уподоблял его политике; Арендт, наоборот, писала о политике и уподобляла ее античной трагедии. Кантовское определение эстетического как незаинтересованного, самоцельного отношения распространяется на политическое действие. Идеал Арендт уходит от политики в эстетику, от демократического, неманипулятивного принятия решения к большому театрализованному перформансу.
Арендт иллюстрировала свои идеалы примерами из античной Греции, находя там буквальные и лучшие воплощения своего представления о действии. Здесь стоит вспомнить слова Токвиля о том, чем отличается современная демократия от античной: в одном случае неграмотные народы, в другом — газеты и библиотеки, и когда я, пишет Токвиль, сталкиваюсь с надеждой судить «о том, что произойдет в наши дни, исходя из того, что имело место две тысячи лет назад, мне хочется сжечь все мои книги»[684]. Со своей стороны, Исайя Берлин утверждал, что в античном мире отсутствовали как идеал свободы, так и понятие о правах личности (хотя Берлин верил, что в «реальной жизни» свобода у древних могла осуществляться[685]). Для современного человека сочетание свободы с бесправием трудно представимо. Именно от такого сочетания рождались утопии, которые с полным правом можно назвать тоталитарными. Поэтому большая традиция англо-американского либерализма формировалась в борьбе с Платоном, первым из врагов открытого общества[686].
В своей критике либеральной современности Арендт забывает о важнейшем из ее достижений — о правах человека. Для нее индивидуальные права принадлежат к той же до-политической сфере, что и насилие: сфере не публичной, но частной жизни, а значит, сфере не любимой ею социальности. Если античный полис не знал прав человека, то приводимые Арендт примеры «политического» из Нового времени — американская революция, французское Сопротивление, будапештское восстание — явно связаны с борьбой за индивидуальные и групповые права. Но Арендт нечего сказать о тех ситуациях, когда права эти гарантированы и, более того, соблюдаются на деле. Нарушение прав оказывается политическим актом, их соблюдение — нет. Хотя Арендт множество раз возвращается к проблеме античного рабства, восторг перед гражданами полиса более важен для нее, чем сочувствие к их рабам. Греки потому презирали рабов, считает Арендт, что те предпочли рабство самоубийству. Рабы, имея свободу расстаться с жизнью, выбирали исполнение телесных надобностей, а греки презирали жизненную необходимость. Объявив самоубийство самым страшным из грехов (убийц хоронят на церковном кладбище, а самоубийц нет), христианство лишило человека последней свободы, сожалеет Арендт. Возможно, за этими рассуждениями стояла реальность более актуальная, чем античная: единственный выбор, который был у заключенных лагеря, — выбор между рабством и самоубийством. Арендт сожалеет, что иудаизм и христианство научили нас ценить жизнь как таковую, жизнь любой ценой. В политической теории именно отсюда следует социальная ответственность правителя. Арендт не согласна: удовлетворение жизненных потребностей есть путь раба, путем господина была свободная реализация личности. Но свобода господина обеспечивается работой раба. Странно, что рабство не мешает Арендт строить ретроспективную утопию прекрасной Греции. Так и ее восторженной истории американской революции не мешает то, что борцы за свободу оставались рабовладельцами. Война за независимость как борьба против политического владычества вызывает у Арендт несравненно больше интереса, чем Гражданская война как борьба за социальное равенство.