Я дико влюблен в его душу, — и это так же бесплодно, как влюбиться в луну[886].
В цитируемой тут же поэме «кто-то» говорит о луне как о «виоле заблудившегося пола». Немного позже в Даре мимоходом описан секретарь редакции эмигрантской «Газеты»: «лунообразный флегматик, без возраста и словно без пола»[887].
Шейд в Бледном огне часто говорит о солнце и почти никогда — о луне. «Мое лучшее время — утро, Мое любимое время года — разгар лета». Шейд видит солнце внутри себя во время тех загадочных припадков — Кинбот комментирует их как эпилептические, — которые периодически случались с Шейдом в юности и однажды в старости: «В голове моей вдруг грянуло солнце». Об этих своих состояниях Шейд рассказывает словами, близкими к Запискам сумасшедшего, когда Поприщин видит с одной стороны Италию, с другой стороны Россию, а мозг свой на Каспии:
Я ощущал себя распределенным в пространстве и во времени: Одна нога на горной вершине […]
Одно ухо в Италии, один глаз в Испании,
В пещерах моя кровь, и мозг мой среди звезд.
Такими же географическими метафорами рассказывал свою любовь и герой Дара.
За пустырем как персик небо тает: вода в огнях, Венеция сквозит, — а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит (190).
Для Шейда эти памятные с юности состояния, рожденные солнцем, — источник его творческой силы. Они сравниваются еще и с особого рода гетеросексуальной активностью. Это самое яркое место во всей поэме, и так оно и должно быть: речь идет об объяснении поэтом того, чем он интересен, — его дара. Обычно сдержанный в своей поэзии, Шейд интерпретирует с гиперболической силой гоголевской прозы:
…как мальчонка, принужденный шлюхой
Невинным языком утолять ее гнусную жажду,
Я был развращен, напуган, завлечен […]
Изумление длится, и не проходит стыд[888].
Тут в голове Шейда и «грянуло солнце». Набоковский поэт соединяет важнейшие ценности — поэтический дар; сексуальность, обращенную на женщину; и солнечную метафорику.
Шейд и Кинбот различны как солнце и луна. Шейд счастливый однолюб, проживший жизнь со своей женой; Кинбот одинокий гомосексуалист, всегда в поиске партнера. Шейд до старости живет в доме своего отца; Кинбот бездомный эмигрант. Шейд не ест овощей, Кинбот вегетарианец. Шейд пишет стихи, Кинбот пишет комментарии. Шейд знаменит, Кинбот никому не ведом. Родители Шейда были орнитологами, а мать Кинбота любила охотиться на глухаря и вальдшнепа. Шейд с удовольствием подсчитывает, сколько раз за 40 лет брака они с женой занимались любовью, и выходит немало; Кинбот вспоминает, что так и не сумел овладеть своей женой. Из поэмы Шейда мы в подробностях узнаем, как тщательно он брился; из комментариев Кинбота — что он, Кинбот, не брился уже год.
В противоположность Шейду, Кинбот не видит солнца либо борется с ним. Пока Кинбот следует сложным инструкциям по борьбе с солнечными лучами, вредными для мебели, Шейд над ним потешается. Кинбот живет ночами; даже его воспоминания об «ослепительной Зембле» все покрашены в цвет «серого побережья и блеска крыши под дождем». Его одинокие ночи проникнуты ужасом, который знаком столь многим здоровым:
…я лежал, не засыпая, не дыша — как будто только теперь сознательно переживая те гибельные ночи в моей родной стране, когда в любое мгновение мог войти отряд трясущихся от страха революционеров и потащить меня к залитой лунным светом стене (91, курсив мой[889]).
В поэме Шейда луна появляется только в цитате из чужих стихов. Воспитавшая Шейда тетка Maud, эксцентричная поэтесса и художница, в наследство ему оставила свой альбом открытым вот на какой странице: «Moon, Moonrise, Moor, Moral». Комментарий Кинбота к этим строкам сосредоточен, естественно, на луне. Для начала он сообщает, что перечисление теткиного наследства в черновике Шейда содержало еще строку «А Luna’s dead and shriveled-up cocoon», а потом следует собственно комментарий: «I suspect Shade altered this passage because his moth’s name clashed with „Moon“ in the next line». Подозрение Кинбота вряд ли справедливо, английское «Moon» никак не сталкивается с латинским «Luna»[890]. Все, вместе взятое, еще раз показывает фиксацию Кинбота на лунных делах и то, как он навязывает ее Шейду.
В отличие от Кузмина и Розанова, Набоков жил в такое время, когда гомосексуализм стал полноправным предметом литературы[891]. Но терминология однополой любви устанавливалась долго, и Набоков был заинтересованным участником этого процесса. Он перебирает разные варианты, в том числе самодельные. В отношении Муна, например, употреблен термин «уранизм». В «Соглядатае» для этой цели использовано выразительное понятие «сексуальный левша»[892]. В «Весне в Фиальте» для бисексуальности используется артистическая формула «эклектик в плотском быту», а применительно к другому случаю, «педераст». Профессиональный интерес к этой терминологии сохранялся в течение долгой писательской жизни. В мемуарах писатель сообщил, что и его отец внес свой вклад в эту область, в статье 1902 года «создав удобное русское слово для обозначения „гомосексуала“ — „равнополый“». Однако чаще, чем к другим наименованиям, Набоков прибегал к метафоре лунного света. Для такого предпочтения видно несколько причин. Если псевдонаучные термины типа «урнинг» отдают психиатрией и, как их ни варьируй, продолжают нести негативные значения, то розановский мотив удобен своей неопределенностью, мнимой банальностью. Читатель принимает эту формулу за романтический штамп, в то время как он является диагностическим инструментом. Внимание читателя скользит мимо, что полностью отвечает намерениям автора.
Лунные метафоры стары как литература или старше ее[893]. В литературе они могут значить очень разные вещи. В пушкинском Онегине луна ассоциируется с глупостью. Гоголь связывает луну со своей идеей о том, что носы могут существовать отдельно от их носителей, — иначе говоря, со страхом/желанием кастрации. В Мастере и Маргарите лунный свет связан со страданием и виной. У Пильняка в Повести непогашенной луны он символизирует террор. Джойс в Портрете художника связывает луну со своим юным героем, отсылая к египетскому Тоту, богу луны, письма и смерти[894]. На этом фоне употребление лунного света, которое взял на вооружение Набоков, вполне специфично. Набоков использует свой прием убедительно и взвешенно: обычный штамп романтической литературы, луна почти не упоминается им без своего особенного значения. Контрпримеры, в которых мы видим луну вне гомосексуального контекста, в набоковских текстах немногочисленны[895]. Понятно, что их число растет в поздних романах, более свободных от переживаний юности и, с другой стороны, более активно осваивавших новую терминологию. Систематическое использование Набоковым одного и того же способа для кодирования сходных ситуаций отвечает формальному определению лейтмотива прозаического повествования.
Имеется в виду такой принцип, при котором некоторый мотив, раз возникнув, повторяется затем множество раз […] Единственное, что определяет мотив, — это его репродукция в тексте […] Автор сознательно […] запускает ассоциативную «машину», которая начинает работать, генерируя связи […] быть может, вообще не осознанные автором[896].
Взяв лунную метафору у Розанова, Набоков развивает ее значение. Заимствование мотива символизирует ссылку на его источник и актуализирует общее понимание проблемы, как оно разработано предшественником. Упоминание лунного света не просто указывает на однополую любовь, но и напоминает о розановском понимании ее отношений с культурным творчеством.
Лужин замечателен шахматным талантом, удобной идиомой для самоцельного культурного делания. Его творческая биография начинается шахматной игрой с соблазнительной родственницей[897] и кончается самоубийственным бегством от жены. Сексуальность и талант Лужина — сообщающиеся сосуды. Его энергия переброшена в шахматы, и в отношениях с любящей женой он импотент. Жизнь Лужина сопровождают странные и, наверно, нереализованные отношения с его тренером и покровителем, Валентиновым. Этот герой был любителем Востока (его фамилия, может быть, отсылает к известному Валентину, основателю гностицизма; на указательном пальце у Валентинова «перстень с адамовой головой», 351). Лужин чувствовал к нему «несчастную любовь», а когда Валентинов бросал его, он давал Лужину денег, «как дарят опостылевшей любовнице». У Валентинова была «своеобразная теория, что развитие шахматного дара связано у Лужина с развитием чувства пола», — и менее своеобразная практика: «боясь, чтобы Лужин не израсходовал драгоценную силу […] он держал его в стороне от женщин» (360). Вся история — яркая и, в целом, доверчивая иллюстрация розановских идей о соотношении творчества и сексуальности. Сублимация происходит не под влиянием отца и общества, но в силу тяготения к мужчине. В решающий момент нас ждет отсылка к источнику: «полновесная луна» освещает любовную сцену, в ходе которой Лужин и его будущая жена убеждаются в его импотенции. Луна предвещает победу в шахматах и поражение в жизни, но читатель узнает об этом позже. Речь идет о встрече с невестой накануне свадьбы.