Она опять сидела у него на коленях […] Но луна вышла из-за угловатых черных веток, — круглая, полновесная луна, — яркое подтверждение победы, и когда наконец Лужин повернулся и шагнул в свою комнату, там уже лежал огромный прямоугольник лунного света, и в этом свете — его собственная тень (374–375).
Между тем отец Лужина пишет повесть о сыне. «Он умрет молодым», рассуждает он, замыслив убить Лужина в своем тексте раньше, чем это сделал сам Набоков. Нарративная ситуация хотя и не получает развития, но напоминает двойственную структуру Бледного огня. В предисловии к Защите Лужина, написанном вскоре после Бледного огня, Набоков предпочел Защиту всем своим русским книгам: между двумя романами, разделенными больше чем тридцатилетней дистанцией, существуют удивительные пересечения[898].
В Машеньке Ганин любит девушку своей юности и, мечтая о встрече, отказывается от преследующих его женщин. Когда-то он встречался с Машенькой в тишине парка, но близость не состоялась, и Ганин «покатил в лунную мглу». Прошло много лет, и он вновь ждет Машеньку. Ночь перед встречей он проводит, мирно выпивая в комнате у танцоров-гомосексуалистов. «В комнате был бледноватый, загробный свет, оттого что затейливые танцоры обернули лампу в лиловый лоскуток шелка». Ганин все повторяет стихи поэта, который умирает в этой же комнате: «Над опушкою полная блещет луна, Погляди, как речная сияет волна»[899]. Наутро он отказывается от встречи с Машенькой и, поигрывая мышцами, остается один. Его жизнь полна приключений, но отношения со старым поэтом были, кажется, самой глубокой из его связей.
В «Весне в Фиальте» бисексуальный Фердинанд сосет «длинный леденец лунного блеска, специальность Фиальты». Влюбленный в его жену рассказчик, напротив, переживает солнечное состояние, предвосхищающее похожие экстазы Шейда[900]. В Себастьяне Найте рассказчик осознает свое чувство к Себастьяну, когда читает его роман «Обратная сторона Луны». В «Истреблении тиранов» рассказчик задумывает убийство диктатора, которым настолько одержим, что перестает отличать себя от него. Разбираясь в этом комплексе гомоэротики и нарциссизма, рассказчик вспоминает, конечно, луну:
…мной овладело ужасное, чем-то во сне многозначительное чувство, от которого я сразу проснулся — в моей нищей комнате, с нищей луной в незанавешенном окне.
«Я вял и толст, как шекспировский Гамлет», рассказывает наш герой; и это самоописание переходит в уже знакомую, но тем более неожиданную метафору: «о, Гамлет, о, лунный олух»[901].
Луна вновь сопутствует Гамлету в Под знаком незаконнорожденных, где обсуждается научная работа «Подлинный сюжет Гамлета» и американский проект фильма о принце: «Мы начнем […] с поруганной луны»; «луна, усеявшая рыбьей чешуей» кровли Эльсинора; «лунный свет на цыпочках крадется за Призраком». Герои говорят о принце Гамлете, чтобы не говорить о диктаторе Падуке, и явственно отождествляют обоих. Играя словами, они производят Гамлета от Телемаха (Telemachos-Telmah-Hamlet): «Гамлет задним ходом становится сынком Улисса, истребляющим маменькиных любовников». За этим скрывается чтение Гамлета, которое не снилось Розанову. Принц подозревается в лунной, гомоэротичной одержимости своим отцом[902].
Первую встречу Адама с диктатурой, полной гомосексуального садизма, освещает очень выразительная луна.
Левая часть луны затенилась так сильно, что стала почти невидима […] а правую ее сторону — чуть ноздреватую, но хорошо напудренную выпуклость или же щечку — живо освещало искусственное на вид сияние незримого солнца. В целом эффект получился прекрасный (209).
Картинка указывает на название: bend sinister можно переводить как «левый уклон». Весь роман есть политическая аллегория, а картинка луны с напудренной правой стороной дает ей суммарный портрет, аллегорию аллегории. Режим называет себя «эквилистским», на деле он крайне-правый, но все это интереснее увидеть на луне. В романе есть три женских персонажа, которые служат режиму, соблазняют Адама Круга и убивают его сына. Они названы сестрами Бахофен в насмешку над швейцарцем Иоганном Бахофеном, автором теории матриархата[903]. Вообще, Bend Sinister заставляет подозревать больший интерес Набокова к теории, чем он был склонен демонстрировать. В раннем творчестве (Машенька, Защита Лужина) Набоков следовал общей идее Розанова, что культурное творчество требует отвлечения сексуальной энергии от ее прямого удовлетворения и среди творцов культуры немало латентных гомосексуалистов. Под знаком незаконнорожденных конструкция Розанова радикализуется, выявляя свой политический потенциал. Революционные диктатуры столетия интерпретируются как реализации однополого влечения, латентного или, наоборот, грубо реализуемого. При входе в кабинет диктатора Кругу показывают комнату, в которой под началом евнуха ждут своего часа «два десятка смуглых армянских и сицилийских парней» (318); потом сын Круга гибнет от изнасилования такими же парнями. Герой, пытающийся понять загадку нового режима, чувствует себя «гордым селенографом» (212); лунный свет оказывается эмблемой самого «эквилизма». Но разум бессилен, понимать здесь нечего, и великий философ проигрывает бездарному диктатору. Когда на помощь герою приходит автор, и он видит свою роль в лунном свете. Об этом напоминает известный уже нам «косой луч бледного света (pale light)», по которому самозваное божество авторской воли спускается к герою; в позднем предисловии по этому поводу сказано, что «Круг во внезапной лунной вспышке (moonburst) помешательства осознает, что он в надежных руках»[904].
Сюжет Бледного огня развивается в неверном свете своего заглавия. Романтический герой находит свое ироничное воплощение в лунатике и гомосексуалисте, беглом короле и паранойяльном герменевтике. Песней неудовлетворенного желания становится не поэма, но комментарий к ней. Комментатор, безнадежно влюбленный в автора, Кинбот завладевает текстом Шейда и извращает его в соответствии с собственным интересом. Переживший эту драму в своих занятиях Пушкиным, Набоков разыгрывает ее в развязке Бледного огня. В его построении беглый король Кинбот заменяет блудного царя Эдипа. Смерть автора, погубленного своим комментатором, замещает вечный сюжет отцеубийства. У Софокла и Фрейда Эдип символизировал смену поколений и прогресс истории. Шекспир превратил Эдипа в мстящего Гамлета. Чернышевский научил молодых людей делу цареубийства. Набоков заместил все это комментатором, главным героем новейшей культуры. Метафоры объединяются с тем, чтобы выразить протест автора против комментатора, хозяина против вора, субъекта против того, кто хочет сделать его объектом. Набоков верит в память и не верит в историю, в этом смысл его ностальгии.
Поприщин заслал свой нос на луну; Чернышевский, Кинбот и Мун инвестировали в лунные дела свою фаллическую энергию. Все они мучительно сравнивают себя с другими мужчинами, и страсть, циркулируя по треугольнику желания, усиливается с каждой медиацией. Гомосексуализм и ностальгия эквивалентны в своем действии: одинокий человек может найти утешение только в кампании себе подобных. Еще более одиноким делает литератора отстраненное отношение к тексту, исследовательское занятие чужим текстом как чужим телом. Бисексуальные Фердинанд и Куильти все же авторы и в этом подобны счастливому Шейду; гомосексуальные Мун и Кинбот заняты исключительно комментированием. Чужой текст остается недоступным для исследователя, — а ведь был прозрачен для автора. Исследование текста аналогично попыткам вообразить жизнь другого тела, представить себе чужую сексуальность; и еще оно похоже на ностальгические занятия недоступной страной, о которой можно знать, но в которой нельзя быть.
За полстолетия до Набокова один из старших символистов тоже написал роман о поэте, короле, острове и революции. Ныне полузабытый, этот роман Федора Сологуба Творимая легенда (1907) был одним из тех странных текстов, которыми зачитывалось поколение Набокова и Пастернака; у нас есть косвенные основания думать, что о Творимой легендеНабокову напомнили как раз в период работы над Бледным огнем. Читателем Творимой легенды был Эндрю Филд, первый биограф Набокова, по мере работы ставший, как легко догадаться, одним из первейших его врагов. В том же 1961 году, в котором Набоков писал свой Бледный огонь, Филд, учившийся тогда в Гарварде, опубликовал статью о Творимой легенде[905]. Позднее Филд послал Набокову том стихов Сологуба; тот отвечал, что «всегда восхищался» ими. Заодно Набоков не упустил случая отметить, «как многие поэты нашего времени» — дальше следует список, начинающийся с Блока и кончающийся Пастернаком, — портят свою поэзию вульгаризмами. О прозе Сологуба в этом письме, к сожалению, нет ни слова[906].
Вот фабула Творимой легенды. В тихом русском городе живет поэт и педагог. Вокруг происходят волнения, в которых он принимает деятельное участие. Его девушка представляет себя королевой далекого островного государства, и ее видения в подробностях рассказывают о тамошних красотах и порядках. Между тем на Балеарских островах (это там, где Майорка) умирает королева, вот уже назначены выборы нового короля. Русский поэт выставляет свою кандидатуру по почте и, надо же, побеждает. Его учебное заведение осаждают силы реакции, когда он вместе со своей девушкой чудесным способом перелетает в далекое королевство Соединенных островов.