Теория
Идея ответственности вновь актуализирует проблему внутреннего авторства. Для русского филолога проблематика ассоциируется с Бахтиным и Достоевским, и еще с Набоковым; но ни по материалу, ни по подходу она ими не исчерпывается. Активная игра с авторскими позициями разворачивается уже в «Борисе Годунове». Летописец Пимен – рассказчик той части истории, которая кончается убийством царевича. «Сей повестью плачевной заключу я летопись свою», говорит Пимен. Между тем его рассказ влияет на дальнейшую историю по механизму «мягкого» перформатива. От Пимена узнав историю царевича, Отрепьев сам, по воле своей и обстоятельств, им становится. Создав героя, Пимен завещает ему же продолжить текст и таким образом стать автором: «Брат Григорий, ‹…› Тебе свой труд передаю. ‹…› Описывай ‹…› Все то, чему свидетель в жизни будешь». Дальше мы именно это и читаем: большую часть текста стоит читать как написанную Отрепьевым. Чтобы осуществить рассказ, надо сменить автора. Не рассчитывая на понимание читателя, а тем более зрителя, совсем не готового к столь сложной структуре, Пушкин заселяет текст все новыми репрезентациями автора: ставит рядом с самозванцем «поэта», которому тот дарит перстень в жесте, противоположном сальериевскому, и дает собственную фамилию ближайшему советнику самозванца. Все равно этот пионерский эксперимент с переменой рассказчика и перформативным осуществлением рассказа остался незамечен. Пушкинская драма рассказывает о трагедии политической власти; в силу известных нам механизмов понятно, почему параллельному осмыслению подвергается авторская власть. Если самозванец – всегда автор, то верно и обратное: автор – всегда самозванец.
Следуя за текстами, новый историзм и его философские образцы, прежде всего прагматизм, не являются врагами теории. Лидер новой волны американского прагматизма Ричард Рорти считает филологический «текстуализм» прямым наследником философского идеализма. Он предлагает разделять два отношения к тексту. «Слабый читатель» верит, что каждый текст имеет свой словарь, особый набор секретов, который надо расшифровать. Такие читатели остаются в плену метафизики присутствия и все еще имитируют науку: они пытаются убедить всех, что дали тексту правильное понимание, что расшифровали его код верным ключом. «Сильный читатель» имеет собственный словарь, который он вкладывает в тексты, давая им свои сильные чтения. Проект Просвещения был сосредоточен на эмпирической науке, которая меняет мир точным пониманием его законов. В физике, медицине, даже экономике так и случилось; но литературный вымысел, переплетаясь с литературной критикой, представляет собой массивный слой культуры, который не был предусмотрен Просвещением. От Пушкина до Берлина, от Руссо до Деррида и от Эмерсона до Гарольда Блума текстуальная культура противостоит естественной науке, иногда замещая в этой роли саму религию. Согласно Рорти, текстуальная культура обрела независимость от науки гораздо раньше, чем сумела ее осознать. Гегель, Маркс и Фрейд были писателями, но думали о себе как об ученых. Подлинную автономию литературной культуре дал не романтизм, а прагматизм. Для того чтобы создание и критика текстов получили свой статус в культуре, необходимо было отказаться от внешнего критерия «правды» и от идеи того, что тексты «открывают» реальность: они ее создают. Литературная критика теперь занимает то же место в секулярной культуре, которое в религиозной культуре занимала идеалистическая философия[997].
Во всем этом философ Рорти следует за филологом Блумом, иллюстрируя собственный тезис о лидирующем положении литературы в отношении философии. Однако прагматические свободы не означают ни иррационализма, ни релятивизма. Успех имеет только такое чтение, которое отвечает центральным проблемам современной ему культуры. В демократическом обществе (а чтение всегда демократичнее политического режима) читателям судить, какое из чтений им интереснее. Для этого, конечно, читателей надо учить читать. Преподавание является подлинной основой текстуальной культуры, единственным способом воспроизведения чтения, а значит, продолжения письма.
Новый историзм отличается от архивного позитивизма, которым отреагировали многие российские филологи на крах больших нарративов, случившийся на их веку. Как обычно, эта реакция одновременно связана с идейными и жизненными факторами. Я имею в виду не личные вкусы, а тип и способ занятий литературой. Большая часть исследователей, которые остались в стране и в профессии, нашли средства к продолжению своего дела в книгоиздании и близких к нему задачах комментирования и архивной работы. Отсутствие связей между наукой и преподаванием, унаследованное от советских времен, вело к избеганию теории и старинному предпочтению чистой, деидеологизированной работы. Но сама ее возможность существовала не дольше, чем длилось финансирование «академических» институтов и таких же изданий. Навыки, которые делают исследователя опытным публикатором и точным комментатором, не совпадают с теми, которые делают его ярким автором, острым критиком, популярным преподавателем. Говоря очень коротко, секрет успеха в последних трех видах занятий связан как раз с тем, что вовсе не нужно для первых двух: с теорией – и еще с качеством письма.