Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах — страница 24 из 104

преображения пола уже через Соловьева. Но идеи закладываются рано и созревают всю жизнь. «Смысл любви» Соловьева, сочиненный почти через двадцать лет после этих лондонских разговоров, соответствует его юношескому предпочтению мистико-эротической утопии Нойеза, но не социально-экономической утопии Оуэна.

Другой будущий классик, Дмитрий Овсянико-Куликовский, с упоением рассказывал о «всебрачии» и других открытиях библейских коммунистов на страницах популярного «Слова»[229]. В коммунах Новой Америки сердце открыто для всеобщей любви, и парная функция сексуальности более не закрывает индивида от общинной жизни, рассказывал молодой публицист. Овсянико-Куликовский сравнивал Онайду с молоканами; в Новом Свете те же идеи сделали выдающийся шаг вперед, считал автор. В другой статье он так же эрудированно сравнивал учение русских хлыстов об обожествлении человека с учением Чайковского о Богочеловеках[230].

Даже скопцы читали Диксона и с удовольствием примеряли его американские очерки к самим себе. Н. М. Ядринцев в Сибири общался с заключенными мужчинами-скопцами. Он давал им читать статьи, написанные о них же. Статью Кельсиева «О святорусских двоеверах» скопцы прочли «с большим любопытством»; статьей Щапова «О скопцах» «очень остались недовольны». Интереснее всего их реакция на «Новую Америку» Диксона, которого Ядринцев тоже дал им прочесть:

Из других книг, посылаемых мною, они прочитали ‹…› рассказы об американских шекерах Диксона, которыми восторгались. «Вот это наши», – говорили они[231].

В стихотворении Блока «Новая Америка» этим почетным названием именуется промышленная Россия, страна фабрик и шахт. Игра с евангельскими символами, обрамляющая текст, показывает Вифлеемскую звезду и указывает на новое Рождество. Русский Мессия как-то связан с Америкой.

То над степью пустой загорелась

Мне Америки новой звезда.

Автор видит себя в роли волхва, знающего о Рождестве, ищущего его место и пытающегося понять его природу. На этот раз новым Христом оказывается «Черный уголь – подземный Мессия»; но это еще не все. Обновление России предстает в двух параллельных рядах метафор – второе пришествие и воскрешение из мертвых, с одной стороны, американизация, с другой стороны. Оба эти ряда были более выражены в черновике:

Но над белым, над красным, над черным

Небывалых Америк сады! ‹…›

Воскресение мертвых ……

Непонятный нам день Рождества.

И Америка новая снится.

Американизация России означает тут нечто вроде национального примирения.

В целом характерное для Блока радостное ожидание Конца света как утопического преображения принимает здесь форму, забавно близкую к фантазии из «Что делать?». В романе Чернышевского американская земля после преображения называется Новой Россией; в стихотворении Блока русская земля после преображения называется Новой Америкой. В обоих случаях отождествление с Америкой означает финальное счастье русской земли. Эта идея держалась в сознании Блока до самого конца, в 1919 году он повторил ее в предисловии к «Возмездию»: «путем катастроф и падений „уголь превращается в алмаз“, Россия – в новую Америку; в новую, а не в старую Америку»[232].

Чайковский и шейкеры

Вернемся к русским, побывавшим в Америке вслед за Рахметовым, но, в отличие от него, вернувшимся оттуда. В конце 1870‐х годов происходит сближение бывших чайковцев со Львом Толстым. В 1878‐м с Толстым познакомился и, как сообщают, подружился Маликов. Он потерял жену, которая выдержала американские невзгоды, а дома умерла при трагических обстоятельствах[233]. Другой канзасский общинник, Василий Алексеев, по своем возвращении из Америки в 1877 году работал учителем у детей Толстого в Ясной Поляне; потом один из приступов ревности Софьи Андреевны к слишком близким друзьям мужа заставил его удалиться.

Чайковский задержался в Америке и в 1878 году примкнул к шейкерам в общине Sonyea в штате Нью-Йорк. Тут он провел около года. Похоже, что именно здесь Чайковский нашел то, что искал. «То, что я встретил у шекеров, было вещью совершенно непредвиденной. ‹…› Обновление явилось бы, где бы я ни был – оно как бы созрело из всего прошлого. ‹…› Мы не секта, не партия, и не община. ‹…› Мы целое, связанное только своим внутренним миром», – записывал он. У шейкеров Чайковский пережил свое второе, после встречи с Маликовым, духовное перерождение – «второе богочеловечество», как он это сам называл. Его записи этого периода, довольно многочисленные, мало чем отличаются от слов американских шейкеров и русских хлыстов:

обновиться должен человек, стар он, изношен; внутреннее перерождение лишь может спасти его. Нужна, необходима новая религия. Так возникает богочеловечество. ‹…› В потрясенной религиозным экстазом душе человека вырастает образ Бога-вселенной. ‹…› Сначала богочеловеки верят, что мировая душа есть душа человека. Позднее они склоняются к мысли, что мировая душа обнаруживается во всей своей чистоте в душе человеческой лишь в моменты религиозного экстаза. ‹…› Итак, минуты полноты субъективной жизни суть источники счастья и энергии. ‹…› Вот тип новый, мировой, религиозный. Ему узка семья, ‹…› узка работа для себя, узка и деятельность на пользу других людей; ему нужны цели, освященные прямо мировой волей, ‹…› – живой в его необъятном порыве, широком и страстном мировом чувстве (Ч, 137).

Идеи Чайковского близко подходят к аморализму в духе Ницше или, возможно, любимых героев Аполлона Григорьева:

Пора человеку сознательно отдаться своим инстинктам и лишь регулировать их наиболее полную ‹…› работу рассудком, с глубокой верой в их гармоничность и всесилие (Ч, 149).

Вслед за европейскими и русскими утопистами, от Руссо до Рахметова, он верит в естественную доброту человека, которую культурная рефлексия способна только портить:

Если человек сам думает, что его поступок дурен – он ошибается. ‹…› В этой неспособности почуять свою правоту – все глубокое несчастье этих людей. Они жили бы полной и высокой жизнью, если бы сознавать и верить ‹…› в святость и неприкосновенность велений души человеческой (Ч, 127).

Религия Чайковского экстатична и многим похожа на «океаническое чувство», которое Уильям Джеймс описал как общий механизм мистического переживания. Но, в отличие от протестантских мистиков, Чайковский не склонен помещать свои чувства на прямой линии между собой и божеством. Наоборот, о самых своих глубоких переживаниях он говорит от имени некоего коллектива, во множественном числе:

В душе нашей бесконечная любовь, бесконечный свет. ‹…› Природа наших мировых состояний ясна. На них и на освящении ими жизни, как на истинно религиозном тайнике, мы только и можем строить свое будущее (Ч, 154).

Для такого мистика-коллективиста «семья – община единомышленников» является не просто важным, но обязательным условием достижения высших состояний. Первым среди внешних условий религиозного вдохновения является, по Чайковскому, «большое количество людей, причем происходит сложение нервных токов и усиление их друг другом»; следующим условием является «одинаковый музыкальный тон нашей души, что достигается подходящей музыкой и пением» (Ч, 155, 168). Мистика коллективного экстаза является условием индивидуального возвышения; на этой основе возникнет новая социальная жизнь. Всечеловеческое объединение индивидуальных состояний сделает их не временными, как сейчас, а постоянными и едва ли не вечными. Пока же такого рода стабилизации экстаза мешает «царство доллара», а еще неготовность существующих общин в точности следовать новому учению.

Из документов, которые опубликованы симпатизирующим Чайковскому биографом, не вполне ясно, почему он покинул шейкеров. Некоторые из его записей заставляют думать, что у шейкеров он не мог достигнуть лидерства, к которому привык в России (Ч, 169); это не мешало ему участвовать в собраниях и «танцах». В общине Фрея в эти годы оставалась жена Чайковского и, возможно, с этим был связан его уход от безбрачных шейкеров.

Чайковскому суждена была еще богатая впечатлениями жизнь. Оставив идеи ненасилия, Чайковский стал одним из лидеров эмигрантской организации эсеров; в 1896 году он по-прежнему видел «симптомы пробуждения народного самосознания» в стачках на заводах, с одной стороны, в «необыкновенно быстром росте рационалистических сект в народе», с другой стороны (Ч, 196). Теперь он, однако, разделял идеи о необходимости террористической борьбы, отвергнутые им двадцать лет назад. Однако он не отказался от своего американизма, который легко совмещал с традиционным русским национализмом. В 1921 году Чайковский писал:

Америка и Россия are two sister countries ‹…› обе они составляют синтез всех стран старой Европы и обе призваны творить для будущего человечества, – первая в области материальной культуры, а вторая в области духовных ценностей[234].

В этом Рахметов, образец русского американизма, слишком легко сговорился бы с Шатовым, литературным воплощением славянофильства.

Чайковский вместе с Хилковым и Гапоном занимался передачей оружия в Россию из‐за границы, благословлял новую волну эсеровского террора, в 1907 году призвал эсеров начать партизанскую войну против режима. Вероятно, для организации этого нового дела он тайно поехал в Россию, вновь, как четверть века назад, выбрав сектантское Поволжье. После двухмесячного путешествия по крестьянской России Чайковский был арестован в Петербурге. Ожидая процесса, он перечитал Чехова. «Удивительно беспросветный писатель. ‹…› Единственный тип, к которому у автора очевидно лежит душа – это сектант, но и то в самом банальном смысле слова; он даже не пытается проследить этот сектантский тип в разных слоях общества, напр[имер] интеллектуального сектанта, который играет в нашей жизни большую роль», – писал Чайковский из Петропавловской крепости (Ч, 238). Тогда же Чайковский прочел Джеймса и, как нетрудно догадаться, был разочарован.