Как мы уже заметили, заумный язык редко является в своем чистом виде. Но есть и исключения. Таким исключением является заумный язык у мистических сектантов. Здесь делу способствовало то, что сектанты отождествили заумный язык с глоссолалией – с ‹…› даром говорить на иностранных языках. ‹…› Явление языкоговорения чрезвычайно распространено, и можно сказать, что для мистических сект оно всемирно[318].
Много раз Шкловский ссылается здесь на «прекрасную книгу» Дмитрия Коновалова, которая была близка ему и материалом, и методом. Действительно, почти за десять лет до первых работ формальной школы Коновалов анализировал форму переживаний в сознательной изоляции от их содержания. На нескольких страницах цитируя взятые у Коновалова примеры – бессмысленные стихи русских хлыстов и протестантских мистиков, Шкловский был готов вести найденную им аналогию очень далеко.
Во всех этих образцах общее одно: эти звуки хотят быть речью. Авторы их так и считают их каким-то чужим языком ‹…› чаще всего – иерусалимским. Интересно, что и футуристы – авторы заумных стихотворений – уверяли, что они постигли все языки в одну минуту и даже пытались писать по-еврейски. Мне кажется, что в этом была доля искренности и что они секундами сами верили, что из-под их пера выльются чудесно посланные слова чужого языка.
Шкловский заявляет едва ли не о тождестве и, во всяком случае, о преемственности между старыми опытами хлыстов и новыми опытами футуристов. К такому выводу привело Шкловского изучение его необычного материала – Джеймса и Коновалова, Хлебникова и хлыстовской поэзии. Немалую роль играло и желание обосновать столь ярким примером априорную схему литературной эволюции через «канонизацию низких жанров».
Шкловский не утверждал, что отцы русского футуризма сами были хлыстами; не говорил он и того, что они были лично знакомы с русскими сектантами. Сами футуристы познакомились со своими предшественниками в области бессмысленного звукоговорения, читая о них, как и Шкловский, в книге Коновалова. В своих манифестах 1913 года Алексей Крученых ссылался на русских сектантов как на «людей исключительной честности», которые говорят на языке Святого Духа, произнося бессмысленные звуки. Подтверждением были цитаты, взятые из богословской диссертации Коновалова. Вслед за этим же образцом Крученых иногда выдавал свою заумь за стихи на иностранных языках[319].
С невиданной эффективностью историзовав образы народного экстаза, практического инакомыслия, телесного протестантства, Коновалов заканчивал свое исследование возвращением к литературным ассоциациям. Это и оказалось наиболее ценимо современниками. Ни Джеймс, ни Коновалов не предполагали, что их исторические труды будут служить подобным целям, оказавшись полезной метафорой авангардного искусства, литературным тропом в отношении других литературных тропов. Но плоды важнее корней, писал Джеймс. Дух дышит, где хочет, любили повторять русские сектанты. Идеи важны не своим происхождением, а своим применением. Авторы могут молчать, но их идеи живут, если их используют. Свое применение они, однако, могут получить совсем не там, для чего предназначали их авторы.
5. Другое – это соблазнПопутчики и fellow-travelers
В ранний советский период Америка оказалась излюбленным предметом писательских травелогов. Есенин и Маяковский, Пильняк и Эйзенштейн, Ильф и Петров путешествовали за океан и, как правило, публиковали полномасштабные отчеты об этих поездках. Другие, как Мариэтта Шагинян, предавались чистой фантазии. Между тем Москва разрушалась и застраивалась в подражание Нью-Йорку, а посетивший ее Вальтер Беньямин писал в конце 1926-го: «Возможно, единственная культурная часть Запада, по отношению к которой Россия в состоянии проявить живое понимание ‹…› это американская культура»[320]. Американские впечатления литераторов-попутчиков непременно заостряли чувство собственной идентичности, национальной или идеологической. Согласно итоговой формуле Маяковского, «Я в восторге от Нью-Йорка города, но ‹…› у советских собственная гордость».
В противоположном направлении Атлантику пересекали десятки левых американцев, которые находили социальный идеал в ленинской, троцкистской и потом сталинской России. Короткий скетч на этих людей дал Набоков, описавший в «Аде» двух философов почтенного возраста: их «ценили даже в Татарии, которую они частенько посещали, держа друг друга за ручки и сияя восхищенными взорами»[321]. В русской эмиграции таких людей называли симпатизантами, в Америке за ними закрепилось название fellow-travelers. Это точный перевод слова «попутчики», иронической метафоры Льва Троцкого из «Литературы и революции»; но, пересекая океан, тропы меняют значения. Троцкий имел в виду, что «попутчики» не являются деятелями, они лишь временные спутники революции. Что до гостей, они и не могли быть деятелями. Зато они сочувствовали революции за океаном и прославляли ее на хорошем английском.
Троцкий
Хотя в предреволюционные годы русские авторы тоже часто писали об Америке, доминирование американской темы в травелогах раннего советского периода скорее загадочно. Начиная с интервенции 1918 года и до посольства 1933‐го между странами не было официальных связей. Политические отношения были враждебными, объем торговли значительно уступал коммерции с европейскими странами. Самым важным партнером большевистской России была Германия. Поездки туда советских писателей не были редкостью; однако тексты, написанные о Германии советскими писателями, по количеству и значению не идут в сравнение с произведениями об Америке.
За поездками в Америку стояла политическая поддержка, без которой советские писатели не могли получить виз. В данном случае речь шла еще и о деньгах. Маяковский и Пильняк плыли через океан первым классом (в 1903–1905 годах Милюков, приглашенный профессор Чикагского университета, дважды путешествовал вторым классом[322]). Пильняк и Ильф с Петровым купили собственные автомобили. Все они подолгу разъезжали по штатам, жили в гостиницах, кормили сопровождающих лиц. Коммерческой организацией, монопольно занимавшейся советско-американской торговлей, был Амторг. Руководитель Амторга Исай Хургин и приехавший к нему Эфраим Склянский, заместитель Троцкого в годы Гражданской войны, утонули или, возможно, были убиты в Америке в 1925 году. Троцкий писал в «Правде», что эти деятели «превосходно плыли по волнам революции», а теперь утонули «в каком-то жалком американском озере»[323]. Маяковский, гостивший у Хургина на Пятой авеню, оказался на его похоронах и «не отходил от гроба»[324].
Борьба за влияние на внешнюю торговлю, источник валюты для спецопераций, выходит за пределы нашего рассмотрения. Меня интересуют более тонкие практики, которыми пользовались деятели эпохи; сегодня это назвали бы пиаром. О поддержке, которую получали отдельные визитеры, можно судить по тому, что, когда Эйзенштейн задержался в Америке, Политбюро винило руководство Амторга: занимаясь «меценатством», оно позволило «растрачивать 25 тысяч долларов в пользу дезертировавшего из СССР Эйзенштейна вместо того, чтобы заставить Амторг заниматься торговлей»[325].
В начале 1920‐х годов подобные заботы были делом Троцкого. «Литература и революция», главное произведение Троцкого помимо самой революции, совмещала классовый анализ с практическими выводами первостепенного значения[326]. Книга оставалась библией троцкистского движения и по сей день является, вероятно, самым важным и самым недооцененным из произведений литературной критики советского периода. Главная из обсуждаемых проблем имела действительно стратегическое значение. Разделяют ли современные литераторы высокий идеал технической цивилизации, построенной на просвещении, рациональности и насилии, который сам автор считает единственно верным? Ответ Троцкого ясен: нет, не разделяют, или, в лучшем случае, разделяют не вполне. «Относительно попутчика всегда возникает вопрос: до какой станции?». Итак, у революции в России были художники-творцы и были художники-попутчики. По поводу первых Троцкий не вдавался в перечисления: наверное, имел в виду себя. Зато тему попутчиков он разработал в подробностях: это Есенин, Пильняк, Шагинян и другие. Попутчики не готовы рвать с русским прошлым, они поклоняются мужику и потому «объективно препятствуют» развитию России. Маяковский проходит по другому разряду, «футуризм», но и у него Троцкий находит невыдернутые «корни ‹…› в той же деревенской подоплеке нашей культуры»[327]. Троцкий со знанием дела перебирает авторов, приобретших популярность в начале 1920‐х, и у всех, вплоть до Маяковского, прослеживает смесь популизма и национализма, которая кажется ему лживой или устаревшей. Всем свойственно «советское народничество, без традиций старого народничества и – пока – без политических перспектив»[328]. Заметим это тревожное «пока»: Троцкий боится советского термидора, при котором крестьянский балласт революции возьмет верх над ее пролетарским авангардом, а это будет означать, что попутчики были правы. Для Троцкого революция – это электрический свет и трудовые армии; попутчики, по его мнению, верят в земельную общину. Он уверен: «большевизм – продукт городской культуры», а деревни – «питомники национального тупоумия»[329]