Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах — страница 32 из 104

. Вместо того чтобы создавать новую культуру, попутчики ищут «убежище для национального духа в самом темном тараканьем углу мужицкой избы» и ждут «реванша лаптя над сапогом». Министр обороны революционного государства, писавший критические эссе одинокими кремлевскими вечерами, шел так далеко, что называл современную ему русскую литературу «полухлыстовской перспективой на события».

Троцкий был прав в том, что в 1910‐е и в начале 1920‐х поиски новой идентичности часто приобретали популистский и, более того, ориентальный характер. Собственная культура воспринималась как временная и досадная видимость, культура Другого как реальность, и этим Другим был «народ». Но Троцкий был неправ в однозначной трактовке этих усилий как националистических и «реакционных», направленных против просвещения и прогресса. Подобно ориентализму британских и французских интеллектуалов периода крушения колониальных империй, русское народничество XIX и начала ХХ веков было адресовано Другому как далекой и уходящей реальности[330]. Рассказывая о «народе» из российских столиц, писатели преувеличивали его своеобразие и культурную инерцию; экзотизировали его нравы, язык и верования; и всем этим преувеличивали дистанцию между собой и читателем, с одной стороны, «народом» – с другой стороны. Одни поклонялись экзотизированному «народу», как Глеб Успенский или Блок; другие не любили и боялись его, как Максим Горький; иногда эти отношения были болезненно-амбивалентными и полными самоиронии, как у Лескова или Ремизова. Навязчиво рассказывая о «народе», культура расставалась с собственным прошлым, которое конституировалось этими отношениями. Такая озабоченность Другим – условие освобождения его и самого себя. Архаический «народ» уходил в политическое небытие, становясь предметом культурной ностальгии; поминая его и разглядывая свои воспоминания, автор и читатель тоже переводили себя в новое, не известное еще им состояние.

Троцкий не понял этого механизма не в силу его сложности – он не так уж сложен, – но в силу простоты собственного понимания литературы. Он видел ее дело не в том, чтобы вспоминать и думать, но в том, чтобы оформлять революционную переделку человеческой природы:

Человек поставит себе целью ‹…› создать более высокий общественно-биологический тип, если угодно – сверхчеловека. ‹…› Искусства ‹…› дадут этому процессу прекрасную форму[331].

Ницшеански настроенный автор знаменитого заключения к «Литературе и революции» так же не доволен человеком как таковым, продуктом городской культуры и буржуазной цивилизации, как и попутчики-народники. У Троцкого свой люкримакс, – образ реальности более реальной, чем реальность:

Человек станет несравненно сильнее, умнее, тоньше. Его тело – гармоничнее, движения ритмичнее, голос музыкальнее, формы быта приобретут динамическую театральность. Средний человеческий тип поднимется до уровня Аристотеля, Гёте, Маркса. Над этим кряжем будут подниматься новые вершины[332].

Сверхчеловека надо искать не в тараканьих углах, – так нашли Распутина, – а создавать научными методами.

Обрушившись на попутчиков своим политическим весом и сделав им всемирную рекламу, Троцкий был склонен игнорировать собственных литературных союзников, которые ценили прелесть городского настоящего и близость индустриального будущего. Маяковский, футуристы и ЛЕФ не нравились Троцкому как художники. Его идеи были радикальны, но вкус скорее консервативен, и футуристы ему нравились даже меньше попутчиков. Последние не безнадежны, им надо пройти переподготовку, как и всем прочим. «В большом тигеле на жарком огне переплавляется национальный характер русского народа. И ванька-встанька из тигля выйдет уже не тем…». Не литература разводила огонь, но она должна была создать формы для этой исторической переплавки. Русская традиция богата лишь отрицательными образами типа ваньки-встаньки, ей не хватает новых положительных образцов.

Пролетариату нужно в искусстве выражение для того нового душевного склада, который в нем самом только-только формируется и который искусство должно помочь оформить[333].

Для переплавки нужны модели.

Новые образы искали везде, а нашли за океаном. В 1913 году Блок мечтал о том, как «убогая, финская Русь» превратится в «Новую Америку»[334]. Троцкий начал писать об Америке задолго до того, как побывал там. В 1908‐м, когда Россия переживала очередные «годы реакции» и надежды надо было перебросить в другое место, Троцкий верил: «Северная Америка готовится стать ареной великих исторических движений». Сам Троцкий провел в Америке начало 1917 года. Здесь он узнал о том, что революция совершилась без него, отсюда поспешил в Россию, чтобы повторить ее уже под собственным началом. В Нью-Йорке он был вместе с другими членами будущей верхушки – с Бухариным, Володарским, Коллонтай. Троцкий успел почувствовать особого рода влечение к Нью-Йорку, «сказочно-прозаическому городу», который «полнее всего выражает дух современной эпохи». Наряду с торжеством «нравственной философии доллара» Троцкий распознал тут реализацию «эстетической теории кубизма». Вспоминая о своих надеждах февраля 1917-го, он не скрывал, что они были связаны с Америкой: «Я уезжал в Европу с чувством человека, который только одним глазом заглянул внутрь кузницы, где будет выковываться судьба человечества»[335]. Приехав в Россию, он столько раз повторял потом эти образы – кузница, перековка, – что вряд ли вспоминал о том, что они были придуманы в Нью-Йорке. Впрочем, он готов был и прямо сказать: «Страсть к лучшим сторонам американизма будет способствовать первому этапу каждого молодого социалистического общества»[336]. Уезжая из Америки в Россию делать там новую революцию, он «утешал себя тем, что когда-нибудь» вернется. Он вспоминал эти свои чувства на турецком острове в 1929 году и не знал еще, что действительно скоро вернется в Новый Свет.

Потом враги революции будут утверждать небылицы, что из Нью-Йорка вслед за Троцким последовали «сотни агитаторов» и что «большинство» членов Петрокоммуны были американцы – все евреи, кроме одного негра[337]. Но это правда, что Ленин в 1918‐м собирался «внедрить ‹…› научную американскую систему повышения производительности труда во всей России», намереваясь как-то совместить ее с отменой частной собственности и уголовным преследованием за нарушения дисциплины[338]. «Русский человек – плохой работник»[339], считал Ленин; помочь могли специальные методы. Супруга вождя занялась применением американского «тейлоризма» к организации советской бюрократии[340]. Американские примеры не редкость в текстах Бухарина. Старый большевик Николай Осинский пропагандировал американские методы сельского хозяйства и автомобилестроения. В ответ на критику он утверждал, что недалекие товарищи относятся к Америке «идолопоклоннически», но оснований для этого нет, потому что «мы в России в некоторых отношениях более американцы, чем сами американцы»[341]. Позднее он писал, что если американская техника предпочиталась всякой другой, это объяснялось «не какими-либо специальными пристрастиями к Америке, а только тем, что то была наиболее передовая техника»[342]. Европейские гости, посещавшие Москву, с неодобрением отмечали ее американизацию: мотив Рене Фюлоп-Миллера, Пьера Морана, Вальтера Беньямина[343]. Согласно Морану, «уж лучше быть откровенно старомодным городом, как Лондон, чем жалким подражанием Нью-Йорку, как Берлин или Москва»[344]. С противоречивыми чувствами относились к американизации России и сами американцы. Морис Хиндус, американский славист и эмигрант из России, писал в 1929 году:

Прав был американский аспирант, который сказал, что в русском поклонении Америке есть что-то патологическое. ‹…› Ни одна нация в мире не кажется столь далекой от Америки, как Россия. ‹…› Америка для русских есть символ триумфа машины[345].

Итак, готовой формой для переплавки попутчиков закономерно оказывалась индустриальная Америка. Не любимые Троцким авторы (к примеру, Белый, Чуковский или Лежнев) в Америку не путешествовали. Туда отправлялись писатели, оказавшиеся в сфере читательского интереса самого Троцкого. Одни попутчики плыли на пароходах, другие путешествовали в фантазиях. Потом за океан, правда с другими целями, пришлось отправиться и самому Троцкому.

Есенин

Давно замечено: с чего бы ни начинал диктатор, у него развивается неоклассический вкус. Так и Троцкому Есенин нравится больше других попутчиков. «Город сказался на Есенине резче и острее», но революция ему не по зубам. Вместо того чтобы изобразить подлинного вождя вроде Троцкого, Есенин изобразил Пугачева. От Есенина «попахивает средневековьем», но Троцкий находит основания для надежды. «Чтобы зажечь свежее рязанское воображение, достаточно, если небоскребы, дирижабли, подводные лодки существуют в Америке»[346]. Согласно Троцкому, для Есенина, как для средневекового школяра, «начались годы странствий».

Троцкий писал это в 1922 году и, как всегда, знал о чем говорил. Есенин уезжал в Америку. Для повести об исторической встрече советских попутчиков и американских fellow-travelers ранний союз Есенина с Айседорой Дункан был бы эпиграфом. Авангардная балерина и крестьянский поэт сошлись, движимые взаимным идеологическим интересом. Общего языка у них не было, и любовь развивалась в пространстве неверифицируемых культурных проекций. Однако Троцкий был настолько уверен в успехе, что пророчил отъезжавшему Есенину: «Воротится он не тем, что уехал. Но не будем загадывать: воротится, сам расскажет». Получить такой заказ от всемогущего вождя было равносильно приглашению читать стихи императорской семье лет десять назад. Польщенный и послушный Есенин ответил Троцкому в «Известиях»: