Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах — страница 34 из 104

енное? Небоскреб современен, а его жильцы – отставшие от жизни мещане. А где живут строители небоскреба? Где живут и работают люди, построившие Бруклинский мост?

Знаменитое стихотворение «Бруклинский мост» является, конечно, главным памятником маяковской Америке. За несколько лет до этого Троцкий писал, что в стихах Маяковского «неизмеримо больше от Василия Блаженного, чем от железобетонного моста»[352]. Сфотографировавшись на Бруклинском мосту, Маяковский подписал фотографию, наверное вспоминая эту фразу: «Маяковский и Бруклинский мост – из родственных чувств к нему»[353]. Теперь он дает самокритический ответ в главном из своих жанров, но Троцкий все равно оказывается прав: позабыв о Блаженном, Маяковский обращает на мост всю силу своего религиозного восторга. Он ходит на Бруклинский мост так, «как в церковь идет помешавшийся верующий». Он любит Манхэттен, как «глупый художник» любит мадонну. Он поклоняется, сказано в автографе, «религии гаек, тяги и стали». Маяковский воображает конец света: он хотел бы оставить лишь этот мост, чтобы по нему судили об исчезнувшей цивилизации. Воспроизводя знакомый мотив идентификации с колонизированным сознанием, Маяковский смотрит на Нью-Йорк так, как дикарь смотрит на техническое чудо: «смотрю, как в поезд глядит эскимос».

Поразительное дело: входя в описания мостов и заводов, небоскребов и электричества, Маяковский нигде, ни в стихах, ни в прозе, не объясняет социально-политические основы американского успеха. Как это люди, описанные в стихотворении «Небоскреб в разрезе», могли построить то, что описано в стихотворении «Бруклинский мост»? Основная позиция Маяковского состоит в том, что вещи в Америке хороши, а деньги плохи и люди испорчены деньгами. Он как будто не понимает, что хорошие вещи типа Бруклинского моста или надежного «форда» созданы благодаря хорошей системе обращения денег. Манхэттенские небоскребы построены людьми, привыкшими жить в условиях политической демократии, экономической конкуренции, личной свободы, протестантской или иудейской этики. Могли ли бы они быть изобретены (или хотя бы воспроизведены) людьми, привычными жить в других условиях, без воспроизведения самих этих условий? То был главный вопрос века, начавшегося мировой войной и кончившегося глобализацией. Достойно изумления, что он не заботил русских критиков американской современности, в остальном людей осведомленных и проницательных. В Америке Маяковский рассуждал так:

Нет, Нью-Йорк не современный город, Нью-Йорк не организован. ‹…› Америка прошла путь колоссального развития материальных ценностей. ‹…› Но люди еще не доросли до этого нового мира. ‹…› Они все еще живут в прошлом. По своему интеллекту Нью-Йоркцы остались провинциалами. Их умы еще не восприняли огромное значение индустриального века. Вот почему я называю Нью-Йорк неорганизованным. Это гигант, случайно созданный детьми, а не зрелое, законченное произведение людей, понимавших, чего они хотят, творивших по плану, как художники. Когда у нас, в России, настанет век индустриализации, он будет другим – он будет спланирован, осознан[354].

Этот легкий текст полон противоречий. Всегда ли художники творят по плану? Могут ли дети создать гиганта? И главный из вопросов: если Нью-Йорк создан неорганизованно, не по плану, в условиях демократии – не значит ли это, что только так он и мог быть создан? На чем основана надежда, что сознательно и по плану можно строить лучше или хотя бы так же? Лишь планомерное и сознательное является зрелым, законченным, достойным существования: идея, корнями уходящая в Гегеля, а вершиной упертая в Троцкого. Казалось бы, Америка с ее хаотичным ростом и философским прагматизмом должна опровергнуть такие представления о сознании и творении. Но в России стихийность прославляли попутчики, а их убедительно опроверг Троцкий. Угроза вернуться к этим взглядам слишком страшна. Маяковский предпочитает остаться при тех убеждениях, с которыми он поехал в Америку. Для этого ему приходится отделить произведение от автора, считая Бруклинский мост «вещью», а его создателей «провинциалами».

Все же Маяковский увидел, что новая политика капитализма делает революцию в Америке маловероятной. Америка вполне освоила «футуризм голой техники, ‹…› имевший большую задачу революционизирования застывшей, заплывшей деревней психики». В России задача оставалась актуальной, к ней сводился индустриальный пафос Троцкого; но для Маяковского это уже отработанный материал, и он полемично называет эту по-троцкистски сформулированную задачу «первобытным футуризмом». Для него советское открытие Америки не ограничивается импортом или копированием американской техники. Ныне, после американского путешествия, Маяковский ставит перед поэзией и властью новую задачу: «не воспевание техники, а обуздание ее». Надо «не грохот воспевать, а ставить глушители». Это радикально новые мысли; американский опыт несомненно оказался полезен для Маяковского. Его новый проект предсказывает образ постиндустриального общества: «может быть, завтрашняя техника ‹…› пойдет по пути уничтожения строек, грохота и прочей технической внешности». В России эта идея еще долго будет отдавать футуризмом.

Хуренито и другие

Одновременно с «Литературой и революцией» вышел в свет другой авантюрный текст, «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» Ильи Эренбурга. В центре загадочный, похожий на дьявола Учитель – наследник лермонтовского Демона, ученик ницшевского Заратустры, предшественник булгаковского Воланда, восторженный портрет Троцкого. Хулио Хуренито не американец, но мексиканец: не зная того, Эренбург предвосхитил последнее прибежище Учителя. Помотавшись по миру, Хуренито привозит в Петроград группу учеников разных национальностей. Среди них американский миллионер, поданный как олицетворение пошлости. Действие оживляется национальными стереотипами, но есть тут и подлинно интересная игра между интеллектуальными проектами и революционными реальностями. Идеи Учителя совпадают с революционными настроениями культурной элиты. Маяковский, Малевич, даже Вячеслав Иванов могли узнать здесь немало дорогих им формул. Хуренито становится комиссаром по культуре, переворачивая своими проектами тихую Кинешму. Но эти идеи быстро и необратимо устаревали. В конце романа, который по сюжету приходится на самое начало 1920‐х, большевики испытывают к деловому американцу куда больший интерес, чем к романтическому мексиканцу. Роман Эренбурга, возможно, лучший на русском языке литературный памятник троцкизму.

Чуть позже датирован «Месс-Менд, или Янки в Петрограде» (1923) Мариэтты Шагинян. Глухая армянская писательница была близка с Мережковскими и входила в их внутреннюю церковь; поклонялась и помогала старообрядческому епископу Михаилу (Семенову), крупнейшей фигуре русских духовных исканий; делила кров с братьями Метнерами, издателем и композитором; преподавала философию и писала романы; и в качестве попутчицы удостоилась отдельной главки в «Литературе и революции». Троцкий с негодованием комментировал написанный до революции, но изданный в 1923‐м роман Шагинян «Своя судьба». Медленной старомодной прозой была выведена психиатрическая больница, где лечат самодельной смесью гипноза, театра и христианства. У Троцкого все это вызвало «тошноту», и Шагинян резко сменила стиль. Следующий ее роман необычен даже для этой бурной эпохи.

Первое издание «Месс-Менд» было напечатано как литературная мистификация за подписью Джима Доллара, перевод с английского. Авантюрное действие многократно перемещается между Америкой и Россией. Герои перенаселенного повествования – все американцы: сумасшедшие миллионеры и добродетельные пролетарии; террористы, ищущие власти над миром, и чудом воскресшие красавицы; злодеи-гипнотизеры и творящие чудеса животные. Все они борются между собой из‐за Советов: одни строят заговоры, другие защищают большевиков. Самый положительный герой носит фамилию Тингсмастер, хозяин вещей, и основывает общество просоветски настроенных пролетариев. «Месс-Менд» – тайный пароль, которым обмениваются члены общества, и вообще описанные тут нравы больше похожи на масонскую ложу, чем на американский профсоюз. Герои переезжают в Петроград и по-прежнему бурно развивают классовую борьбу. Под конец бравый красноармеец застреливает самого отрицательного из американцев, злокозненного психиатра, после его доклада на научном съезде в Петрограде.

Детали нарочито неправдоподобны, но Шагинян не думала о реализме. Ее целью было форсированное создание новой народной культуры, а образцом, естественно, становилась популярная культура Америки с ее упрощенностью и динамизмом. Как написано в предисловии, на автора «Месс-Менд» более всего повлиял американский кинематограф. Быстрое и алогичное действие в стиле Чаплина или братьев Маркс сменяет многословные, детально мотивированные описания, которыми Шагинян в прежних своих романах подражала Мережковскому. Отказ от символистской эстетики с энтузиазмом воспринимался новой публикой, и в частности большевистскими лидерами. Бухарин принял настолько активное участие в издании, что, по утверждению самой Шагинян, по Москве ходили слухи, что именно Бухарин был Джимом Долларом, автором «Месс-Менда»[355]. Шагинян благодарила и Николая Мещерякова, старого большевика из рязанских народников и председателя редколлегии Госиздата. Он прочел роман за одну ночь и предложил издать его по-американски, в десять брошюр.

Тогда же, в 1924 году, Лев Кулешов снял модный фильм «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков»: американские трюки легко переносились на московские улицы. Другим примером увлечений эпохи раннего НЭПа является творчество Дира Туманного[356]. Двадцатилетний создатель движения «презантистов» писал о России и Америке стихами и прозой.