Эта книга стихов так и названа: «Московская Америка». Заглавный феномен окрашен в мужиковствующие тона, которые так не любил Троцкий: «Самогонки ковшик мне отмеряй-ка. ‹…› Вот она, Московская Америка, С языком и нравами степей». Последующее творчество Туманного показало, однако, что трансатлантические аллюзии его первой книги не были случайными. Авантюрный сюжет «Американских фашистов»[358] симметричен «Месс-Менду»: действие происходит в Америке, где Ку-клукс-клан пытается подавить забастовку металлургов. Русский чекист, в прошлом революционер, помогает сорвать планы буржуазии. В другой книжке Туманный показал американского химика, изобретающего порошок идеологии: если обсыпать им пролетариат, тот оказывается доступен буржуазному воздействию. Но и эти планы рушатся благодаря героическим русским[359].
В критических эссе 1922 года Мандельштам дает перечень примет новой жизни: московские извозчики похожи на греческих философов; нищие насвистывают Вагнера; красивые поэтессы пишут плохие стихи; «на плоской крыше небольшого небоскреба показывают ночью американскую сыщицкую драму». Прозаики, переезжавшие в Москву, искали новую динамическую фабулу. Для нее, считал Мандельштам, нужна позиция иностранца.
Быт – это иностранщина, всегда фальшивая экзотика, его не существует для своего домашнего, хозяйского глаза ‹…› – другое дело турист, иностранец (беллетрист): он пялит глаза на все и некстати обо всем рассказывает[360].
Такими были и главные герои эпохи, и главные ее авторы.
Пильняк
Согласно Мандельштаму, русская проза тронется вперед, когда появится прозаик, независимый от Андрея Белого. Надежды были обращены на Пильняка, но как раз он повторял опробованные идеи. Герои «Голого года» соглашались с героями «Серебряного голубя», что «вся история России мужицкой – история сектантства»[361]. «Повесть Петербургская» (1922) показывала Петра I антихристом, воспроизводя старообрядческую версию русской истории. Повесть заканчивалась хором раскольничьих девушек. «Девушки пели тогда, чтоб пропеть два столетия, – девушки пели о семнадцатом годе»[362]. Победа большевиков 1917 года есть победа старообрядцев XVII века. У них общий враг – имперская Россия, и общая цель – рай на земле.
На это Троцкий авторитетно заявлял, что сделал совсем другую революцию. Большевизм означает «окончательный разрыв с азиатчиной, с XVII веком, со святой Русью». Вождю важно объяснить, что именно такая революция национальна, и без диалектики здесь не обойтись. По определению Троцкого, «национально то, что поднимает народ на более высокую ступень». Поэтому Петр национальнее старообрядцев, декабристы национальнее славянофилов, а Буденный национальнее Врангеля. Попутчики рассуждают, «как если бы путь революции вел не вперед, а назад». У Пильняка, согласно Троцкому, «выходит так: революция тем национальна, что ретроградна». В этом его «мистическое притворство». По Троцкому, враги революции хотели бы отдать ее «на растерзание: экономическое – кулаку, художественное – Пильняку»[363]. У врагов ничего не выйдет: «вся дальнейшая работа революции будет направлена на ‹…› искоренение идиотизма деревенской жизни». Не выйдет и у Пильняка: попутчики «не революционеры, а юродствующие в революции». Это и есть свойственная им «полухлыстовская перспектива».
Назначенный Троцким на роль главного из попутчиков, Пильняк написал самый серьезный из травелогов. Он путешествовал по Америке летом 1931 года. Впечатления, изложенные под заголовком «О’Кей. Американский роман», стали бестселлером. Это эссе размером с книгу; оно детально, аргументированно и критично. Следуя установившейся со времен Свиньина традиции, критика сосредоточена на денежной стороне американской жизни; Пильняк почему-то называет ее «ницшеанской властью доллара».
Слово «роман» в подзаголовке иронично. Отношение Пильняка к Америке совсем не похоже на любовный роман. Он не разделял маяковскую «религию гаек, тяги и стали», и Америка не нравилась ему. Даже в Нью-Йорке Пильняк замечает лишь шум, грязь и индивидуализм. Не нравятся ему и американские дороги, они похожи на конвейеры. Виденные им изобретения вплоть до «этакой машинки, которая абсолютно безошибочно работает сразу за бухгалтера, счетных барышень и кассира», вызывают только раздражение. Вся эта техника есть «мост, гораздо более грандиозный, чем Бруклинский, – мост в американский бандитизм»[364]. Пильняк отступает назад от позиции Маяковского и Шагинян, согласно которой вещи в Америке хороши, а деньги плохи. Ему легче отказаться от поклонения вещам, чем разрешать заложенное здесь противоречие. Если Бруклинский мост создан благодаря доллару, значит, России не нужно ни того ни другого. Маяковский признавал, что России нужно больше «фордов»; Пильняк считал, что в России «форды» ломаются. Он сознательно отталкивается от футуристов, которых считает низкопоклонниками техники: «ни одному татлину не снилась такая необыкновенность», какую он наяву увидел в Нью-Йорке, а толку нет. Прочитанный сегодня, «американский роман» Пильняка напоминает послевоенные опыты левых французских интеллектуалов от Сартра до Бодрийяра, с неприязнью живописавших Америку такой же смесью красного и зеленого.
На собственном «форде» Пильняк объехал множество туристических объектов – Большой каньон, завод Форда в Детройте и, конечно, Нью-Йорк. Его двухсотстраничный текст полон цитат, ссылок, фактических данных. Пильняк изучал исторические сочинения и текущую американскую журналистику. Он встречался с писателями и политиками. Он вплел в рассказ свои случайные, но полные смысла впечатления. В результате «О’Кей» стал редким в советской литературе примером развернутого интеллектуального эссе. Примерно тогда же над жанром интеллектуального романа работал Тынянов, но его версия оказалась более беллетризованной, и в этом смысле более архаической. Жаль, что Пильняк не смог применить найденной им тут интонации свободного интеллектуального обозрения к советской жизни.
Среди американских впечатлений Пильняка три особенно характерны: работа в Голливуде, посещение завода Форда и визит к русским сектантам-прыгунам. В Голливуд его пригласили для того, чтобы «советизировать фильм», который и до того был задуман, по выражению Пильняка, как «просоветский». Герой фильма – американский инженер Морган, который едет в СССР с целью «изучить великие принципы планового хозяйства, чтобы впоследствии применить свои познания у себя на родине»[365]. Есть и героиня, бывшая эмигрантка Таня, высланная из Америки за организацию забастовки. На Урале Морган строит завод и встречается с Таней. Но в нее влюблен агент ГПУ. «Он доказывает, что двоеженство не есть порок, но что при настоящем коммунизме можно будет иметь хоть двадцать жен, и Таня, как коммунистка, немедленно должна ему отдаться»: согласно американскому пониманию, коммунисты бывали хорошие и плохие; если коммунист плох, то он непременно сексуальный анархист. Тут начинается коллективизация, и танки ровняют с землей соседнюю деревню, чтобы строить на ее месте колхоз. Вместе с деревенским священником Таня возглавляет восстание крестьян. Им угрожает расправа ГПУ, но Таня и Морган бегут в Америку. На обратном пути, в тени статуи Свободы, спланирован счастливый конец с первым поцелуем. Об оставшихся на Урале крестьянах зритель этого «просоветского» фильма должен был уже позабыть.
Пильняку этот замысел казался опасным. ГПУ и коллективизация показаны в дурном свете, и вообще, «ни один американский инженер еще не бегал из СССР». На обсуждении проекта в Голливуде сценаристы оправдывались:
Просоветский фильм, – сказали мне, – это значит: пусть большевики делают у себя что хотят, хотя бы и социализм. Мы признаем пятилетку и восстановление дипломатических отношений. ‹…› Но то, что происходит у большевиков, это никак не годится для американцев.
То была типическая позиция fellow-travelers. Примерно так рассуждали жизненные прототипы Моргана, тоже строившие заводы и влюбленные в своих Тань, но так и не привыкшие к агентам, которые за ними следовали. Так рассуждали и в Голливуде 1931 года. Но Пильняк возвращался в Москву, а там рассуждали иначе, и ему было чего бояться.
Куда больше понравился Пильняку визит в общину молокан-прыгунов под Лос-Анджелесом. В России прыгунами называли экстатических сектантов, родственных хлыстам и молоканам; часть из них эмигрировала в Америку в начале века. Как положено на радении, сектанты пели «дух, дух, дух!» и высоко прыгали, юбки у женщин задирались. «Надо ж было отмахать половину земного шара, чтобы вот повидаться с соотечественниками и повидать прыгунство!»[366]. Действительно, в Советской России Пильняк с его «полухлыстовской перспективой на события» ничего подобного не видел. «Средневековье неистовствовало, и его стыдно было видеть», – резюмирует Пильняк. Потом он, однако, специально отыскал похожий ритуал среди американских баптистов. Его интерес к сектам очевиден, но и критика «Голого года» пошла ему на пользу.
Пильняк часто называет Америку «пуританской», понимая это слово довольно плоско, как сексуальное ханжество и сухой закон. Символом пуританизма для него стал Генри Форд, неизменно интересовавший советских путешественников. Пуританизм и конвейер воплощают все, что не нравится Пильняку в Америке.