[391]. Действительно, главным примером и учителем нового поколения американских левых был именно Троцкий. Это он показал Америке, как совместить доверие к Марксу с ненавистью к Сталину. По словам американского историка Эли Зарецкого, тоже помнящего лучшие времена левого движения, «самым крупным нью-йоркским интеллектуалом за все времена был, без сомнения, Лев Троцкий»[392]. Другой нью-йоркский интеллектуал писал, что в 1930‐х годах Нью-Йорк «стал самой интересной частью Советского Союза ‹…› – единственной частью этой страны, в которой борьба между Сталиным и Троцким выражалась открыто»[393]. Борьба шла в главном органе левых интеллектуалов, Partisan Review, основанном в 1934 году выходцем из России Филиппом Равом. Первоначально он был связан с американской компартией, но Московские процессы переделали Рава в троцкиста.
С приходом Рузвельта троцкисты стали левым крылом политической элиты. В начале 1930‐х, вспоминает Рорти, «мои родственники помогали писать и организовывать предвыборную программу Нового курса»[394]. Действительно, у Нового курса было много связей и с Троцким и американскими марксистами, и с Дьюи и философами-прагматистами. Но Рорти, лидер нового поколения прагматистов, профессионально озабочен тем, чтобы отделить левую идею от ее коммунистического наследства. Ленин был главой «фундаменталистской секты», считает Рорти; марксизм был «больше религией, чем светской программой социальных изменений». На исходе ХХ века Рорти все еще призывал американских левых отбросить свое историческое доверие к Советской власти так же, как когда-то протестанты отбросили веру в непогрешимость папы[395].
Свет с востока
Основанная в 1919 году, Коммунистическая партия США была маленькой злобной организацией, которая никогда не играла такой роли, какую играли в пред– и послевоенные годы компартии европейских стран. Она считала Советский Союз образцом для подражания и источником средств для него же. В ранние годы большинство ее членов были выходцами из России и Восточной Европы[396], потом русское представительство сменилось московскими деньгами. Отношения между американскими коммунистами и fellow-travelers всегда были настороженными. За строительство коммунизма в Америке боролись только коммунисты. Fellow-travelers не стремились к мировой революции: их интересовал социализм в одной стране, причем не в своей собственной. Они были в восторге от Советского правительства, меньше интересовались ВКП(б) и скептически относились к Коминтерну. Бернард Шоу высмеивал Коминтерн как новую церковь, которая, говорил он, должна уступить первенство государству – советскому государству[397]. Fellow-travelers ценили Сталина, иногда предпочитая его самому Троцкому, и ненавидели Зиновьева. Как говорил уважаемый британский славист сэр Бернард Парес, «Сталин доказал, что его сердце принадлежит его стране и что его интересует практическая цель огромного значения: радикальное преображение России»[398]. В своей стране эти люди ценили демократию и верили в то, что свобода ведет к прогрессу; в отношении другой страны они одобряли насильственное ограничение свободы и верили, что такой путь является прогрессивным. В 1919 году Бернард Шоу говорил Максу Истмену: «Насколько я понимаю, большевики – это просто социалисты, которые хотят что-то делать. Я тоже большевик». Сталинская конституция, с восторгом говорил Бернард Шоу, выглядит так, будто написана Томасом Пейном[399].
Профессор-славист Сэмуэль Харпер многократно путешествовал по царской России, дружил с Керенским и всячески поддерживал Временное правительство; его отец, президент Чикагского университета, в 1901 году пригласил Милюкова читать лекции на только что основанной там кафедре славянской истории. Октябрьская революция выбросила Харпера-младшего из любимой им России. Он был особенно возмущен Брестским миром. Вновь приехав в Россию в 1926‐м, он немедленно поддержал Сталина в его борьбе с Троцким: патриархальный шовинизм был ближе русофильству Харпера, чем идея мировой революции. Харпер объявил тогда, что Троцкий утратил контакт с массами, а молодые русские коммунисты по горло сыты космополитическими демагогами. Когда в 1933 году Рузвельт решил возобновить дипломатические отношения с СССР, Харпер был одним из консультантов госдепартамента. В 1937‐м Харпер заявил, что обвинения против Троцкого справедливы: профессор всегда подозревал, что Троцкий – немецкий шпион[400].
Fellow-travelers были ориенталистами. Они любили коммунизм, но не собирались устанавливать его в Америке. В 1929 году лейбористское правительство, в которое входил один из самых именитых fellow-travelers Сидней Уэбб, не впустило Троцкого в Англию: пока он был у власти в России, он вызывал восхищение, а в Англии он не нужен или опасен. Один немецкий попутчик в 1925 году писал, что Советы делают свое дело в России, но для Европы они подходят как орган для камерного оркестра[401]. Революция должна идти на Восток – из Германии в Россию, из России в Китай: то был, по американскому выражению, «remotecontrol radicalism», политика дистантного управления. В ней проявлялась не столько идеологическая «вера» в новый режим, сколько этнологическое «знание» о том, что именно такой режим хорош для русского народа. То было интуитивное представление о том, что такое русские и что такое Восток, и что существует фундаментальная разница между средствами, которые годятся на Западе, и другими, которые пригодны на Востоке. Что хорошо для них, нехорошо для нас: двойная бухгалтерия, double standard, особого рода ориентализм. Этот термин введен Эдвардом Саидом для описания познавательных схем, через которые западные страны воспринимали собственные колонии на Востоке[402]. Он не применялся ранее для описания отношений Запада с коммунистическими режимами. Мой тезис состоит в том, что позитивное восприятие русской революции западными интеллектуалами опиралось на их ориенталистский опыт и его развивало. Ориентализм как особенный способ восприятия чужой культуры важно отличать от левой идеологии, особенного взгляда на социальный мир вне его культурных рамок. Идеология нейтральна к культуре; идеология не должна бы делать различия, кроме тактического, между перспективами социальной революции на Западе и на Востоке, например в Америке и России. Таков был троцкистский проект мировой революции: неважно, где она начинается, важно, что она завоюет мир.
Радикализм ассимилятивен, ориентализм диссимилятивен. Fellow-travelers приветствовали коммунистический режим именно потому, что видели восточную страну и отсталый народ. Для западной страны, например Америки, такой режим нехорош, но в России как раз на месте. Экзотизирующее понимание России как страны Востока, изначально отличной от Америки и всего западного мира, играло бóльшую роль в текстах fellow-travelers, чем их идеологические взгляды типа неприятия частной собственности или недоверия к демократии. Россия и русские подозревались в особых природе, складе и характере, которые для западного человека обобщаются словом Восток и не поддаются другому описанию. Восток есть не Запад, им не сойтись. Восточные черты характера или режимы суть черты, чуждые и непонятные западному наблюдателю. «Russians are different», – много раз за свою длинную карьеру повторял Уолтер Дюранти, корреспондент New York Times в сталинской Москве. Одобряя большевистский режим, он считал, что в русских «больше пятнадцати процентов азиатской крови и, вероятно, больше пятидесяти процентов азиатской ментальности»[403]. Эдмунд Уилсон, самый авторитетный литературный критик своего поколения, был согласен, но с оговоркой:
сами русские говорят о восточной сущности России или о том, что Россия – это Византия. Но, наверное, для иностранца проще понять страны, которые являются восточными откровенно и начистоту: их можно понять в их собственных терминах[404].
В доказательство Уилсон с сочувствием цитировал виконта де Вогюэ, такого же любителя русской литературы: Вогюэ бывал в Петербурге в 1880‐х и сравнивал русских с буддистами. Мало удивительного в том, что ориенталистский способ любить и понимать Россию не менялся с десятилетиями. Суть и обаяние ориентализма в том, что он и его предмет, Восток, выделены из истории, не подлежат ее власти, нечувствительны к западному времени[405]. Если же ориентальное понимание России нуждалось в обосновании, таковым могло быть все что угодно: расовые идеи о татарской крови; психоаналитические спекуляции о национальном характере и о том, какое влияние оказывает на него пеленание детей; географические рассуждения о российском климате; исторические сведения о варварстве царского режима и о низкой грамотности народа. Самым частым источником служили избранные сочинения русской литературы. Мало кто из fellow-travelers читал ориентальные тексты современных им русских писателей-попутчиков, но Достоевский был их обязательным чтением, его предпочитали Чехову или Толстому. Итоговая идея о неготовности российского общества к демократии не всегда логично вела к выводу о его готовности к диктатуре пролетариата, культурной революции и историческому рывку: старая логика русских радикалов-подпольщиков теперь воспроизводилась гостями интуристовских отелей. Пустое место,