Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах — страница 39 из 104

tabula rasa, больше подходит для масштабного строительства, чем места, отягощенные культурой: этот аргумент знаком не только читателям Токвиля, но любому американскому застройщику.

Отсталость России волновала американцев из‐за исторических воспоминаний о собственной, так успешно преодоленной отсталости, но также ввиду небескорыстных колониальных целей. Раньше и лучше других это сложное сочетание интересов понял Павел Милюков, пять раз, начиная с 1903 года, посещавший Америку и преподававший в лучших университетах. Спонсором Милюкова был миллионер Чарльз Крейн, бывший посол в Китае, который основал кафедру славянской истории Чикагского университета; Милюков именует его старинным масонским способом – «друг человечества». Интересуясь только «старыми культурами, оттесненными новыми цивилизациями», Крейн «не терял из вида специальных интересов собственных предприятий»[406]. Завзятый путешественник, Крейн не любил Европы:

его тянуло дальше, в страны, в которых сохранялись остатки старой восточной культуры: Китай, Россия, Балканы. В этом сказался стопроцентный американец, не оторвавшийся от собственной старины, такой еще недавней (там же).

Западник и историк, сам Милюков никогда не написал бы Китай, Россию и Балканы через запятую; он воспроизводит американскую перспективу, в которой Россия виделась одной из стран загадочного, застывшего Востока. В те счастливые времена ориентализм американских русофилов не затемнялся идеологическими предпочтениями. Так рассуждал и Генри Адамс, посетивший Россию в 1901 году. Внук первого американского посланника в России, профессиональный историк Адамс увидел страну вне мира и истории. И все же именно ему, американскому интеллектуалу, эта страна внушала смутные диалектические надежды:

Россия не имела ничего общего ни с одной из древних или современных культур, какие знала история. ‹…› Русские, вероятно, никогда не менялись, – да и могли ли они? ‹…› Россия выглядела бескрайним ледником, стеной из древнего льда, – крепкой, первозданной, вечной[407].

Эти надежды на дополнение Америки ее противоположностью, Россией, и на «синтез» между ними осуществлялись на глазах следующего поколения. Перехватывая ориентальную традицию, новым левым 1920‐х и 1930‐х годов удалось слить два разных по своей природе чувства – симпатию к России и интерес к левым идеям. В нынешней теории идеологии такой процесс называется пристегиванием[408]; жаль, теория отстежки еще не разработана. На практике американским левым и сегодня не удается стряхнуть с себя прах Советской империи[409].

Билет в оба конца

Приемом любопытствующих путешественников занималось ВОКС, Всесоюзное общество культурных связей с заграницей. Здесь все было полно значения. Основанное Ольгой Каменевой, сестрой Троцкого и женой Каменева, ВОКС размещалось в здании, которое по праву может считаться символическим центром проекта нового человека. До революции великолепный особняк на Малой Никитской служил резиденцией лидеру московских старообрядцев, фабриканту и политику Павлу Рябушинскому, а после – Государственному психоаналитическому институту, находившемуся под личным покровительством Троцкого[410]. Потом там размещалось ВОКС, а потом здание было отдано Горькому, который именно здесь в присутствии Сталина назвал советских писателей «инженерами человеческих душ».

В отличие от невероятных Фреда Била или Джона Рида, интуристы были солидными людьми, и у них всегда был обратный билет из воплощенной утопии. Туризм fellow-travelers имел не только пропагандистское, но и коммерческое значение: в 1932 году половина всех интуристов в СССР были американцы, они принесли стране 3 миллиона долларов. От них требовалось соблюдать правила: рубль надо было покупать за 51 цент, а бутылку советского пива за полтора доллара. Некоторые так и делали, подобно донесшему до нас эти сведения Корлиссу Ламонту, сыну известного банкира, профессору философии Колумбийского университета; другие меняли доллар на черном рынке на 20–30 рублей «или, вероятно, больше»[411]. Все же за свои деньги Ламонт с супругой получили образцовое обслуживание. Им показали музеи, фабрики и социальные службы. Им рассказали, что Советский Союз окончательно решил проблему психического здоровья: в Москве не могли найти случая клинической депрессии, чтобы показать студентам. Ламонты побывали на процедуре бракосочетания («мы увидели семь браков и пять разводов») и в Мавзолее: тут тоже одного раза показалось недостаточно, стояли в очереди дважды. Колумбийский философ рассказывал с подобающей солидностью:

Эта тихая, гигиеническая церемония, когда люди почитают величайшего лидера России и получают силу от его безлично красивого и решительного лица, представляется совершенно естественной и безусловно полезной[412].

Система ориентализма бывала сентиментальной, или корыстной, или псевдонаучной, но в конечном счете всегда значила следующее: что хорошо для русского или китайца, плохо для европейца или американца. В 1933 году йельский профессор Джером Дэвис рассуждал:

Русские массы никогда не были обучены политическому знахарству западных демократий. ‹…› Благодарны американцы или нет за то, что сами не живут под коммунизмом и Советской системой, им не следует кидать камни в Советскую власть. Принимая во внимание неграмотность масс и отсталость страны, кто мог бы поручиться, что другая партия или другая структура правительства могли бы сделать больше для подлинного благополучия народа?[413]

И действительно, кто? Те, кто поручался за это внутри России, были уничтожены или высланы; те, кто поручался за это в Америке, не были fellow-travelers. Зато те американцы, которые приветствовали режим в России, по приезде домой подробно объясняли, что не намереваются завозить его в Америку. Писатель Эптон Синклер в 1938 году говорил так:

Большевизм ‹…› выступает за насильственное свержение капиталистического правительства и за диктатуру пролетариата. ‹…› Но, обсуждая внутренние дела американского народа, я всегда говорил, что он ‹…› должен проводить необходимые изменения демократическим и конституционным путем. ‹…› Это вполне очевидное различие должен понимать всякий честный человек[414].

Это различие проводил и Уолтер Дюранти, самый авторитетный из иностранных корреспондентов в Москве. В 1932 году он говорил: «Я считаю, что большевики хороши для русских масс, и я верю в большевизм для России; но я все больше и больше убежден, что он не годится для Соединенных Штатов и Западной Европы». Дюранти объяснял: «Когда вы пишете о России, вы пишете о стране и народе, чьи обычаи и идеалы так же далеки от западного ума, как китайские». Этнизация большевизма легко переходила в его историзацию. Дюранти продолжал:

Понимаете, русские, кроме тех, кто на самом верху, до советской власти вообще не имели никакой свободы. Они никогда не знали выгод частной собственности. Так что то, что американцу может показаться состоянием жалкого рабства, для русских – чудесная новая свобода[415].

В 1927–1928 годах писатель Теодор Драйзер провел в России 11 недель. Он немало путешествовал: был в столицах, в Сибири, на Черном море. По его мнению, советские люди довольны своей жизнью. Коммунистический режим выживет в России и постепенно распространится по миру. Когда-нибудь он, наверное, достигнет Америки (Драйзеру не нравится американский индустриализм). Он изумлен, что русские знакомые, обычно такие глубокомысленные, только им и интересуются: Россия в восторге от Соединенных Штатов, но те того не заслуживают[416]. Вообще же русские готовы часами вести интеллектуальные разговоры, но не интересуются практическими темами, а американцы наоборот: это главное из наблюдений Драйзера в области «национального темперамента». Все это угрожает революционным планам большевиков: «Они мечтают превратить Россию в рай за одно-два поколения. Боже мой, думал я, если бы им удалось! Только не с их темпераментом: они говорят слишком много и делают слишком мало»[417]. Легкие психологические сомнения ведут к твердым ориентальным выводам: «Русский не американец. Он даже не европеец. По темпераменту я считаю его полуазиатом». При всей любви к России и социализму, Драйзера изумляет местная неопрятность. Почти в каждой главе он возвращается к грязи Москвы и провинции, улиц и гостиниц. «Быт четырнадцатого века», – замечает он, объясняя историческую отсталость азиатским темпераментом. Альтернативное объяснение, что грязь публичных мест является следствием коллективного владения ими и, соответственно, проявлением самой сущности режима, им не рассматривается.

Посетив Мейерхольда, Драйзер нашел его в огромном красивом доме, выданном ему и его труппе революционным правительством. Но надо же, Драйзер замечает, что режиссер и его семья используют всего несколько комнат этого дома. Они готовят еду не на кухне, а в спальне. Эти русские совсем не знают частной жизни! Не смущаясь этим, они отвечают, что охотно участвуют в коммунистическом эксперименте. Драйзер верит в добровольность их участия и вновь думает об азиатском темпераменте. Театр Мейерхольда и вообще большевистское искусство показались ему «чересчур экспериментальными»[418]