Дьюи посетил Россию в 1928 году. Темный, пустынный Ленинград Дьюи не понравился, он вообще не нравился американцам. Философ нашел некоторый смысл в том, как переименован этот «декадентский, находящийся в упадке город»: «Вероятно, царь Петр действительно был первым большевиком ‹…› а Ленин его наследник и последователь»[449]. Он увидел «основной факт революции» в том, что она была «психической или моральной, скорее чем политической и экономической». Впрочем, добавляет Дьюи, только такое изменение и достойно называться революцией. Что до экономического состояния, то оно, на первый взгляд, мало отличалось от любой из европейских стран, вышедших из войны. Деньги находятся в обращении, поэтому, рассуждает Дьюи, коммунизма здесь нет, но есть переходное состояние. Революция добилась успеха, коммунизм нет, обобщает философ. Переехав в Москву, он почувствовал себя лучше – свободы тут больше. «То, о чем только шепотом говорится в Ленинграде, громко звучит в Москве; уход от разговора сменяется гостеприимным обсуждением»[450]. Дьюи понимает европейцев, которые приезжают в большевистскую Россию и сожалеют о ее «американизации», но сам гордится успехом собственных методов в чужой стране. Он не устает формулировать свой тезис: «самый простой и полезный способ понять то, что происходит в России, – увидеть здесь огромный психологический эксперимент по трансформации мотивов, которые руководят человеческим поведением»[451]. Психология в таком масштабе называется религией; Дьюи пишет с увлечением:
Я слишком тесно ассоциировал идею Советского коммунизма как религии с интеллектуальной теологией, с марксистскими догмами ‹…› и не видел ее связи с живыми человеческими надеждами и страстями. По сути, я впервые получил представление о том, какими были движущие силы и дух примитивного христианства[452].
В результате Дьюи признавался в «некоторой зависти» в отношении своих советских партнеров: ведь у них есть «объединяющая религиозная вера, которая несет за собой такое упрощение и интеграцию жизни». Что касается педагогики, то Дьюи рассказывает, что нигде не видел такого количества умных и занятых детей. Его друг и ученик Джордж Каунтс в годы Депрессии провел в общей сложности десять месяцев в России, а по возвращении призывал американских учителей брать пример с деятелей Наркомпроса[453]. Самого Дьюи не оставляло чувство несоответствия между «советской официальной теологией, марксистской доктриной» и «живой религиозной верой в человеческие возможности». Это противоречие, верит он, решится вместе с дальнейшим ростом. По опубликовании этого очерка Дьюи стали приглашать американские коммунисты, но он отказался от сотрудничества.
В 1936 году Дьюи вместе с небольшой группой интеллектуалов и бывших fellow-travelers (среди прочих в нее входили Эдмунд Уилсон, Джон Дос Пассос, Лайонел Триллинг и Макс Истмен) образовал Американский комитет по проверке обвинений против Льва Троцкого. Во главе его он поехал в Мексику, чтобы взять показания у подзащитного. Члены комиссии работали девять месяцев. Кроме Троцкого они разговаривали с его сыном в Париже и одиннадцатью свидетелями в Нью-Йорке. Они были изрядно увлечены происходящим. Один из участников расследования, Джемс Т. Фаррел, писал другу по окончании работы: «Это спектакль, редкий в истории. Вообрази Робеспьера или Кромвеля при сходных обстоятельствах. Но это еще интереснее, потому что ни Кромвель, ни Робеспьер не обладали интеллектуальной широтой Троцкого». Сам Дьюи писал Истмену из Мексики: «это самый интересный интеллектуальный опыт моей жизни»[454]. Ему было 78 лет.
Книга документов, составленная Комитетом, занимает четыреста страниц. Признания подсудимых на Московских процессах включали в себя «невероятные суждения несообразного содержания», и комиссия Дьюи не верила им независимо от того, «какие средства были использованы для того, чтобы получить их»[455]. Эта работа была единственной попыткой современников проверить самые громкие и самые кровавые из судебных процессов столетия.
Наше исследование материалов Московского суда убеждает нас в том, что Троцкий прав, когда говорит, что ему приписывается контрреволюционная деятельность необычайной глупости. С другой стороны, мы находим, что вся его публичная деятельность ‹…› следовала последовательной теоретической линии, которую он выдерживал в течение всей своей карьеры, и что эта линия противоположна той, которая приписывалась ему Московскими процессами. ‹…› Считать, что эта огромная публичная деятельность была предпринята лишь для того, чтобы скрыть глупые, неумелые и слабые конспиративные действия, значит утратить всякую связь со здравым смыслом[456].
Заключая слушания, Дьюи сказал: «Я столь уверен в итогах, что ставлю на них свою репутацию». Мы слышим здесь интонацию, крайне поучительную для философа. Прагматизм не есть предпочтение пользы правде; это смешное и злонамеренное понимание. Прагматизм не есть релятивизм. Прагматизм и тем более либерализм не отрицают того, что правда существует, что она единственна и что ее можно установить. Плюрализм ценностей и политическая демократия по существу своему основаны на возможности установить правду, если речь идет о фактах. Научный эксперимент и судебный процесс являются двумя самыми развитыми процедурами установления правды, какие знает человечество. Либерализм и демократия содержат эти процедуры в собственных основаниях. Как говорил Дьюи,
ситуация в России и московские обвинения против Троцкого поднимают вопросы элементарной правды, справедливости и гуманности. ‹…› Сегодня некоторые либералы предпочитают всему этому предполагаемую политическую выгоду. Если мы не настоим на том, что правда и справедливость идут первыми, либеральное движение обречено[457].
Именно поэтому Московские процессы, говорил Дьюи, требуют внимания американцев. Правда будет иметь решающее значение, когда Америке придется решать, вступать ли ей в войну против Германии на стороне России. «Когда вам в очередной раз скажут, что нужно выбирать между фашизмом и коммунизмом, спрашивайте разницу между гитлеровским гестапо и сталинским ГПУ»[458]. Исходя из своего понимания советского режима, он прогнозировал его скорое сближение с фашизмом:
если методы, которые использует Советский Союз, все больше сближаются с методами гитлеризма, как можем мы доверять ему? Суть фашизма не лучше оттого, что он называется иначе. ‹…› Если война будет отложена на несколько лет, нельзя исключить нового союза между Россией и Германией[459].
Выводы комиссии вызвали ярость левой элиты. Дьюи потерял старых друзей; журнал New Republic, основателем которого он был, вывел его из состава редакционного совета[460]. В марте 1937 года группа интеллектуалов подписала открытое письмо, в котором призывала не сотрудничать с комиссией Дьюи: «Разве не может страна ‹…› сама решать, какие меры предосторожности должна она предпринимать против изменников, заговорщиков и убийц?» Этот текст подписали 88 свободных американских граждан, в их числе писатель Теодор Драйзер, художник Рокуэлл Кент, профессор философии Колумбийского университета Корлисс Ламонт[461]. Они были поддержаны статьями популярного Дюранти и послом в СССР Дэвисом, которые ручались за справедливость Московских процессов[462].
Защищая Троцкого, Дьюи не соглашался с ним. Троцкий все еще отстаивал право революции на глобальное насилие; на его совести было многое, например Кронштадт. В той ситуации любое действие порождало насилие, и бездействие было хуже действия, рассуждал Троцкий. Дьюи вернул эти самооправдания в классический контекст проблемы целей и средств. Цель социализма загрязнена средствами насилия. Его «инструментализм» придавал значение средствам; это они должны оправдывать цель, не наоборот. В этом Дьюи видел значение дела Троцкого, выводя его за пределы привычной полемики между более и менее левыми нью-йоркскими интеллектуалами. Дьюи и его комиссия поставили их перед выбором: приходилось либо верить обвинениям против Троцкого и Бухарина, либо признать Советский Союз террористическим государством. Согласно выбору самого Дьюи, «главный вывод из этих поразительных фактов состоит в полном крушении революционного марксизма. ‹…› Большой урок для всех американских радикалов и для всех тех, кто симпатизирует СССР, состоит в том, что они должны пойти назад и пересмотреть весь вопрос о средствах социальных изменений» – иначе говоря, пересмотреть важнейший из вопросов философии самого Дьюи. «Мы должны перестать смотреть на Советский Союз как на модель для решения наших собственных экономических проблем»[463].
Дьюи искал свой, средний путь между либерализмом и коммунизмом; между трусостью тех, кто приветствовал Мюнхенские соглашения, и глупостью тех, кто верил Московским процессам; между Великой депрессией и мировой войной. Время было столь же сложным, как любое другое; и прагматизм Дьюи вызывает такое же уважение, как непредвзятый, не держащийся за собственные ошибки поиск всякого, кто знает, что сложность жизни и истории превосходит способность понимания:
Лично у меня эти факты вызывают горькое разочарование. Я всегда чувствовал, что традиции России и нашей страны настолько различны, что мы не можем подражать им. ‹…› Я смотрел на Советский Союз как на социальную лабораторию, в которой будут проведены важные эксперименты. ‹…› Я научился глубоко уважать способности русских людей. Но ‹…› правда является не буржуазной добродетелью, а главной пружиной человеческого прогресса