снимал героические фильмы про американских инженеров и русских барышень. Немалое значение в обеих культурах имели цифры, показывавшие масштаб и размах. Томас Кемпбелл держал в Монтане экспериментальную ферму: около ста тысяч акров земли полностью обрабатывалось техникой, а субсидировал это дело сам Дж. П. Морган. Фермера пригласил Сталин и, по словам Кемпбелла, они разговаривали четыре часа. «Я не коммунист, – сказал Кемпбелл, – но я интересуюсь вашим сельскохозяйственным развитием». «Теперь я могу вам полностью доверять», – отвечал Сталин и предложил Кемпбеллу миллион акров в России[501].
Понимание фундаментальных различий в средствах и ценностях, стоявших за сходными целями и масштабами, приходило постепенно. Американцы построили заводы, смогут ли русские управлять ими? – спрашивал инженер, создавший асбестовую индустрию на Урале. Его поражало обилие конторской бумаги, которую Советы тратили на любое дело, и вездесущее присутствие ГПУ. Однако честный инженер верил, что обвинения его коллегам, в результате которых те пропадали навсегда, были жестоки, но справедливы[502].
Диктатура пролетариата превращалась во власть администраторов с техническим образованием: специфическая советская утопия, республика инженеров, а не философов[503]. На рубеже 1930‐х годов американцам нравилась эта идея; как раз в это время президентом был выбран инженер, случай уникальный в истории Соединенных Штатов. С советской точки зрения, специалистам виднее, где строить заводы и куда переселять население. Те, кто с этим не согласен, подвергались насилию, которое тоже осуществлялось специалистами. Политический процесс должен перейти в процесс технического управления. Предсказанное Сен-Симоном перерождение политического в административное станет одним из кошмаров франкфуртской школы[504]. Отношение к этой проблеме разделяло левые движения по две стороны океана. Троцкий описывал замещение политики техническим администрированием как закономерное и желательное явление:
Могучая сила соревнования ‹…› не исчезнет при социалистическом строе, а, говоря языком психоаналитики, сублимируется. ‹…› По мере устранения политической борьбы – а во внеклассовом обществе ее не будет – освобожденные страсти будут направляться по руслу техники, строительства. ‹…› Люди будут делиться на «партии» по вопросу о новом гигантском канале. ‹…› Пассивное любование природой уйдет из искусства. Техника станет гораздо более могучей вдохновительницей. А позже само противоречие техники и природы разрешится в более высоком синтезе[505].
Для Троцкого эта идея звучит по-американски; в том же параграфе он отождествляет «стремление покорить природу» со «страстью к лучшим сторонам американизма». Он писал об этом в 1923 году, а четырьмя годами позже Вальтер Беньямин наблюдал одержимость москвичей большой техникой как совершившееся дело. «Все, что касается техники, здесь сакрально, ничто не воспринимается так серьезно, как техника»[506]. Между тем именно эти явления – технократия, фетишизация техники, индустриализм – становились проклятием американских интеллектуалов.
Америка продолжала верить в соревнование между личностями, не между техническими проектами. Исход первого решает здравый смысл, исход второго понятен только специалистам. Техника есть инструмент успеха, а о нем судить простым людям. Успеха добивается тот, кто может продать свои товары и свои идеи. Славы достойны те, кто интересен не только коллегам, но и многим другим, – кинозвезды, политики и финансисты. Тем меньше американцы могли понять то, что на их глазах происходило в России. Публичные политики, знаменитые люди, отцы-основатели государства были объявлены предателями и шакалами[507].
Давать и давать
Посол Джозеф Е. Дэвис, сменивший Буллита в Спасо-хаусе, свидетельствовал Рузвельту о справедливости Московских процессов. Он лично знал некоторых обвиняемых: Крестинский принимал у него полномочия, Розенгольц вел с ним переговоры о торговле, доктор Плетнев лечил посла. Потом Дэвис сидел на почетном месте во время суда. По его мнению, в облике подсудимых «не было ничего необычного. У всех упитанный вид».
Сталин позволил тогда Дэвису и его супруге скупить и вывезти коллекцию русского искусства, которая сейчас составляет музей средних размеров в Вашингтоне. В обмен посол аккуратно посещал процессы, а потом снабжал своего президента донесениями о том, как справедливо судят в России ее врагов. В этом случае идейное сочувствие коммунизму совпало с получением взятки в особо крупных размерах[508]. Дэвис знал о подозрениях, но отводил их таким аргументом: «Считать, что показания изобретены и поставлены как на сцене ‹…› значило бы предполагать за этим творческий гений, равный Шекспиру»[509]. Те, кто, в отличие от Дэвиса, мог себе представить творческий гений в действии, видели гигантскую фальшивку; ее, однако, можно было простить ради правды еще больших масштабов. В 1937 году Андре Мальро, еще недавно дававший деньги на охрану Троцкого, говорил в Нью-Йорке:
Троцкий – великая моральная сила этого мира, но Сталин дал достоинство всему человечеству. Инквизиция не должна заслонять фундаментальной ценности христианства, и Московские процессы не должны заслонить фундаментальной ценности коммунизма[510].
Наблюдателей советской трагедии подводили давно усвоенные ими ассимилятивные тропы. Они не представляли себе, что другой человек, даже и восточный лидер, способен на ложь таких масштабов. Как писал сам Троцкий,
один американский писатель жаловался мне в беседе: «Мне трудно поверить, – говорил он, – что вы вступили в союз с фашизмом; но мне трудно также поверить, что Сталин совершил столь ужасный подлог». Я мог только пожалеть моего собеседника[511].
Особенное отношение к Советам, выработанное fellow-travelers, достигло своей политической кульминации во время войны. Миссию ленд-лиза возглавлял типический fellow-traveler Филипп Файмонвил. Он пережил в Москве нескольких американских послов, но уже первый из них, Буллит, подозревал что Файмонвил ставит советские интересы выше американских. В рамках открытого России кредита американские фирмы поставляли любое оборудование, которое просили русские. От советской стороны не требовалось ни обоснования ее запросов, ни какой-либо компенсации. В ответ на небывалую щедрость советская сторона усиливала традиционную политику изоляции. Она отказывалась делиться информацией о противнике, о ходе военных операций, даже о погодных условиях. Сталин годами игнорировал предложения Рузвельта о личной встрече. Советы сохраняли нейтралитет с Японией и отказывались предоставлять американским бомбардировщикам свои дальневосточные базы. Они отказывались впускать на свою территорию любой американский персонал, даже механиков для обслуживания поступающей техники. Получая сотни американских самолетов, Советы отказывались выпустить из-под ареста нескольких американских летчиков, совершивших вынужденную посадку в Сибири. Американская военная миссия, прибывшая для доставки новых партий помощи через Ближний Восток, больше года ждала советских виз в Тегеране. Советы никогда, ни во время войны, ни после нее, не благодарили Америку за поставки по ленд-лизу и за гуманитарную помощь. Этот порядок отношений уникален. Остальным союзникам Америки, например Британии, военная помощь предоставлялась на началах обычной бюрократической отчетности.
Россия героически воевала, и оказание помощи было в интересах Америки. Но ее безусловный характер изумлял критиков администрации, и проблема подвергалась непрерывному обсуждению. Стороны обосновывали свое понимание ситуации воспринимаемыми особенностями партнера, так что в попытках понять русского союзника конкурировали разные метафоры. В 1941 году Рузвельт отвечал на критику, которую начал адресовать ему Буллит:
Билл, я не спорю с твоими фактами, они точны. ‹…› Я только чувствую, что Сталин не такой человек. ‹…› Я думаю, что если я дам ему все, что он просит, и не попрошу ничего взамен, он, noblesse oblige ‹…› будет работать со мной ради мира и демократии[512].
В сентябре 1944‐го Рузвельт призывал Черчилля к компромиссу с русскими, чтобы поддержать их, «пока дитя учится ходить»[513]. Пересматривая эту политику сразу после смерти Рузвельта, президент Трумэн заявил, что он устал «нянчиться с Советами, как с детьми» («tired of babying the Soviets»). Один из послов в Москве, Аверелл Гарриман, говорил, что «русский медведь много хочет и еще кусает того, кто его кормит»[514]. Британский военный атташе в Москве писал, что русские считают себя «избранной расой», а «наша политика все давать и ничего не требовать взамен играет на руку тем, кто распространяет эту идею». Как обычно, метафоры отношений порождали программы действий. Во время Сталинградской битвы с Рузвельтом встретился очередной посол в России, адмирал Уильям Стэндли.
Перестаньте вести себя как Санта Клаус. ‹…› Давайте получим от Сталина что-нибудь взамен. ‹…› Советую рассматривать его как взрослого. Мы будем исполнять обещания, которые ему дали, но и от него потребуем того же[515]