Итак, Зина с четырехлетним Севой приехали на остров Принкипо (ныне Буюкада), где турецкие и советские руководители договорились изолировать лидера мировой революции. Несколько месяцев Зина прожила там вместе с Троцким и его женой Седовой. Там часто были гости и несколько секретарей и охранников, сменявших друг друга. Они приезжали из разных стран, даже из далекой Америки, движимые верой в дело революции. На четырех языках помогая Троцкому вести его борьбу, они охотно нянчились с Севой и заигрывали с Зиной. Но девушка оказалась конфликтной. Она вмешивалась в дела отца и требовала революционной работы, не справляясь даже с обязанностями машинистки. Конкурируя с мачехой за внимание отца и за лидерство в доме, она умела устраивать бурные сцены. В письме Седовой от 11–12 апреля 1931 года Зина рассказала о психотическом эпизоде, случившемся с ней. Она пережила панический страх, не могла оставаться одна и вызвала врача. Но иностранных языков она не знала, и турецкий доктор ничем не мог помочь. Троцкий с женой не любили демонстрировать своих трудностей, но слухи о необычном поведении Зины были неизбежны. Американские сторонники Троцкого рассказывали, что за пожары, которые несколько раз вспыхивали в турецком доме Троцкого, была ответственна больная Зина. Существование таких подозрений тяжело переживалось всеми участниками событий, вне зависимости от того, была версия о поджогах справедлива или нет[606].
Вот тогда обеспокоенный отец и отправил дочь лечиться в Берлин, оставив у себя Севу. В Берлине был ее сводный брат, Лев Седов, и Зина переехала туда в конце сентября или начале октября 1931 года. 5 октября она уже сообщала Седовой о начале лечения в новом санатории. Ее осмотрел врач, специалист по «сердцу, легким и нервам». Он произвел на Зину наилучшее впечатление: «несомненно очень надежен». При этом первом осмотре врач пообещал вылечить ее туберкулез «окончательно», а в нервном состоянии не нашел «ничего особенного». Он также принял во внимание «трудное денежное положение» и обещал «максимально экономить». Зина думала, что лечится от своего туберкулеза; семья считала иначе. Альберт Глотцер, американский последователь Троцкого, который провел немало времени в его турецком доме, попытался встретиться с Зинаидой в берлинском санатории. Лев Седов не позволил ему нанести этот визит вежливости. Зина лечится от «тяжелого психологического расстройства», сказал Седов, и посещение ее человеком, который только что провел несколько недель с ее родителями и Севой, повредит ей. Глотцер был заинтригован, но не смог получить более подробной информации о состоянии Зины. Этой семье было что скрывать, но ограничивая контакты Зины, ее брат и отец только давали поводы для новых слухов.
Восьмого декабря 1931 года Зина написала отцу особенно длинное письмо:
Хотя я знаю, как ты сильно, как ты ужасно, как ты чудовищно, как ты непроходимо занят писанием своего проклятого тома ‹…›, но все же… снизойди к моему болезненному, а главное истерически-нервному состоянию: выслушай же меня один раз за тридцать лет внимательно и терпеливо… до конца ‹…›. Тут меня, знаешь ли, самоновейшими немецкими методами лечили, чуть до смерти не долечили, но между прочим вылечили (остальное-то самые пустяки). Обо всем этом рассказывать очень длинно, но один «эпизод» упомяну: меня, брат, на несколько недель в галлюцинации ввергли – ни дать ни взять психическое расстройство «привинтили». Чего-чего я только не навоображала, чего-чего всякому встречному и поперечному не наговорила… вспомнить страшно, а главное – позорно… Ну да я ведь, если по совести рассудить, – в этом не виновата: виновата высота германской техники. Вот, среди всех этих психо-патологических галлюцинаций были и такого рода: вообразила я, что кадикейское ваше гнездышко вконец разорено; что генеральный секретарь ВКП оказался агентом старой царской охранки в прошлом и ее продолжения в настоящем; что все это нашими друзьями раскрыто – и что ты, стало быть, в Москву укатил. ‹…› А Наталья Ивановна как будто бы в Вену уехала ‹…› психоанализом у самого Адлера лечиться. ‹…› А тут уж революция в дверь стучится… И даже уже в Германии она совершилась ‹…› и бескровно совершилась – прямо как в русском Октябре… Правда – фашизм, но это как будто только оболочка, а нутро-то у него совсем другое. Ну, да довольно! Что тебе мой бред излагать? Я только для того иллюстрации привела, чтобы ты понял, из каких я сумасшедших предпосылок исходила ‹…›. Ведь чего доброго кто-нибудь тебе на меня нажаловался, и как же ты все это растолкуешь, и что же ты на мой счет подумаешь?
На попытку психоанализа Зина реагирует сопротивлением и на вершине бреда думает, что сами ее галлюцинации вызваны «новейшим способом лечения, «высотой германской техники»; зато мачеха, главный предмет ее ревности, и в этом деле преуспела больше – едет лечиться к самому Адлеру. Галлюцинации Зины в свернутой форме воспроизводят знакомые конструкции, которые постоянно обсуждались ее отцом: что Сталин был агентом охранки, что победа фашизма приведет к превращению в коммунизм и что мировая революция все еще стучится в дверь. Но временами она была адекватнее отца в понимании своей ситуации в Берлине; странно, что тот не видел опасности, которая ей угрожала. Опасения Зины, что отцу на нее «кто-нибудь» нажалуется, тоже не были далеки от истины:
Also, Лев Давыдович, перейдем-ка мы с тобой к политике. Я проинтервьюировать Вас желаю. ‹…› К тому же Вы хоть и мой родственник – в силу имевшегося в Вашей жизни недоразумения – но если с другой стороны взглянуть, то вроде Вы как бы и вождя получаетесь. А с вождем ужасно как лестно иногда и простому смертному побеседовать… Итак… Когда же наконец придут фашисты к власти? Гитлер-то каково разговаривает, послов в чужие государства рассылает? Ни дать ни взять глава страны ‹…›. А третьего дня гуляла я с одной персоналией по Tiergarten’у, вдруг видим: народ устремляется к улице ‹…›, а оттуда звуки каких-то удивительных инструментов раздаются. Ну и мы, конечно, туда же… Гляжу: идут это несколько десятков «мальчишечек» (взрослыми притворяются), в какие-то зеленые формы одеты и шапочки под стать прочему; лица каменные и свирепые; а впереди несут блестящее на длинных палках не поймешь чего… ‹…› Караул! Что все это значит и откуда все это взялось? ‹…› И что же мы в этом случае делать будем? И куда же нам податься? И отчего же ты, черт подери, в таком случае в Германию не едешь?
Отдадим дочери Троцкого должное: больная соматически и психически, она не только продолжает интересоваться политикой, но разбирается в ней адекватнее, чем московские и берлинские коммунисты, сделавшие тогда все, чтобы германский пролетариат проголосовал за нацистов, а не за социал-демократов. Понятно, что для Зины говорить и писать о политике – единственный способ почувствовать свою близость с отцом; и все же мировые проблемы – судьбы России и Германии, пролетариата и мира – глубоко интересовали ее и помогали удерживать равновесие. Троцкий интересует ее больше оставленного в России мужа и оставленного в Турции сына, и в письмах к отцу она непременно переходит от кровавой политики к кровосмешению:
И стало быть, дорогусенький ты мой Крокодильчик, полна я несбыточной надежды, что ты на все поставленные мною коварно-политические вопросы ответишь мне со всей присущей тебе суровой откровенностью. Давно мы с тобой, голубчичек мой, не беседовали, а ведь были когда-то добрыми приятелями… Хотя, если взглянуть на дело глубже, а главное, подойти к вопросу с научной точки зрения – то отношения наши ближе всего стоят к понятию незаконного сожития. Только больше, пожалуйста, чтобы между нами этого не было! Кончай ты, молю тебя, какими ни на есть способами между нами этот позорный Всеевразийский кровосмесительный скандал! И чтобы никаких ревностей в окружности, и вообще никакой нечисти! Я со своей стороны постараюсь… А вы меня тяните, мои милые (помогайте то есть), изо всех сил втроем тяните за уши, за волосы, за ноги, за руки и тому подобные конечности из этого сексуального болота, а то ведь я в нем совсем потону… Мочи моей больше нет!
Письма Зины к мачехе тоже носили болезненный характер. Безнадежно соперничая с Натальей Седовой, Зина оказывалась в постоянной зависимости от нее. 15 декабря она заверяла Седову, что не испытывает «ни ревности, ни зависти». Она вспоминала, как «проницательно» Седова сказала ей когда-то в юности: «В одиннадцатилетнем ребенке заключено столько страстей». Что за ревность она отрицала, какие свои страсти вспоминала и переживала вновь? 20 января 1932 года она писала Седовой:
вот уже несколько недель – с тех пор, как прошло мое помешательство – я не могу ни на минуту отделаться от мысли о том, что я всем вам причинила. Вам лично больше всего – не только потому, что Вам пришлось особенно много сил потратить и на меня и на Севу, но и потому (и это страшно горько мне), что одним из пунктов моего психического расстройства – их было много – оказалась Ваша личность. Писать об этом больше ни к чему. Мне хотелось бы знать, что ни у Вас, ни у папы не осталось сомнений в том, что я теперь вижу обстоятельства такими, какими они были на деле, и себя – за время своего заболевания, закончившегося в Берлине.
Действительно, легкие были в порядке до тех пор, пока Зина не отравила их газом. Главная ее беда известна, из всех наук и искусств, одному психоанализу. Это инцестуозная любовь, трагическое влечение к собственному родителю, которое запрещено главными из человеческих законов. Классический психоанализ считал, что это влечение у всех нас живет в глубинах подсознательного, а выходит оттуда только у детей и психически больных. Последнее – редкость, и переживания Зины удручали и шокировали любого, кто узнавал о них. Даже на пике ее бреда Зине не просто признаться в своем влечении; но в свете новейшей пси-науки диагноз был очевиден, первым его поставил сам Троцкий. Потому он и отправил дочь к психоаналитику.