Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах — страница 66 из 104

«Мы, живые» рассказ не только о советской России в 1925‐м. Это рассказ о диктатуре как таковой, везде и во все времена, будь то советская Россия, нацистская Германия или – что, возможно, этот роман помог предотвратить – социалистическая Америка[655].

Вопреки мнению миллионов читателей, которые предпочитали ее поздние романы, я полагаю, что «Мы, живые» – лучшее, самое прямое и искреннее высказывание Рэнд. Жизнеописания троцкистов, нэпманов и проституток увлекательны сами по себе; но главное достижение в другом. Показывая Киру во всех видах и позах, автор вызывает сочувствие к ней независимо от моральной оценки ее действий. В мире насилия перестают действовать нормы, обычные для ситуаций свободного выбора. Нетривиальные действия Киры оправдываются не моралью или законом, а внутренним протестом. Как писала Рэнд много позже,

вынужденное подчинение насилию не есть согласие на него. Все мы вынуждены подчиняться законам, которые ущемляют наши права; но пока мы боремся за изменение этих законов, наше подчинение им не является согласием с ними[656].

Читатель потому сочувствует Кире, что имеет доступ к ее протестующему сознанию. Внутренний протест является единственным основанием морали в условиях несвободы. Человеческая мораль предполагает свободный выбор. Нет свободы – значит, нет ответственности и, значит, нет нравственности. Но в реальных обществах мало кто имеет такую роскошь, как свобода. Этическая теория, начиная с Канта полагающая свободу за основание нравственности, плохо сходится с политической теорией, которая начиная с Токвиля видит в свободе редкостное достижение, требующее сложных и развитых институтов. Во что превращается категорический императив под пыткой? Однако мы знаем, что и в этих условиях одни достойны большего уважения, чем другие. На каком основании мы их различаем? Как возможно моральное суждение в условиях несвободы? Насилие заставляет подчиняться, а скрытый протест является единственным отличием морального выбора от аморального поведения, которые неотличимы друг от друга во внешнем мире.

Общества, которые лишили себя свободы, состоят из многих иерархических уровней. Каждый отдельный уровень подвергается принуждению, исходящему от более высокого уровня. Значит ли это, что вся ответственность лежит на лидерах? Такова была логика Нюрнбергских процессов, которые судили только руководителей нацистского государства. Одновременно с ними Карл Ясперс писал свой «Вопрос о виновности», в котором определил разные типы вины. Есть вина фактическая, которую разделяют соучастники преступления и которую определяет суд[657]. Есть виновность моральная и политическая, которую разделяют те, кто своими действиями – например, голосованием за нацистов в 1933‐м – сделал преступление возможным. И наконец, есть виновность такого уровня – Ясперс назвал это метафизической виной, – которую разделяют все современники преступления независимо от своего участия-неучастия. Они могли остановить преступление, но не сделали этого. Замечу попутно, что русская философия ни в православных, ни в марксистских ответвлениях не вела и не ведет подобной дискуссии. И уж точно не потому, что местная история не предоставляет нужного материала.

Рэнд изобразила в романе статусного чиновника, который организует и лично проводит зловещие мероприятия режима: Андрей Таганов, который покупает тело Киры, – начальник следственного отдела столичного ГПУ. Но герой сложнее, чем его должность, и в конце концов Андрей добивается любви Киры. Позже Ханна Арендт напишет книгу о примерно равном по званию чиновнике нацистской Германии, одном из организаторов Холокоста Адольфе Эйхмане. Зло банально, писала Арендт, изображая кровавого злодея как скучнейшего из людей. Эйхман был чиновником, выполнявшим чужие приказы, но это не освобождает его от ответственности. Нацист и чекист в равной степени свободны не делать ту карьеру, которую сделали. Рэнд в своем вымышленном Таганове показала более сложную динамику, чем Арендт в своем реальном Эйхмане. Сделавший много – согласно своей должности, неограниченно много – зла, Таганов совсем не банален. Вместе с тысячами своих единомышленников-троцкистов он создает оппозицию режиму, пусть и проигрывает в борьбе. Он судит себя сам, забирая собственную жизнь вместо того, чтобы, как Эйхман, скрываться от своих уцелевших жертв. Поэтому он достоин сочувствия читателя и любви героини. Рэнд сохраняет за своим героем важнейшие из прав человека – на сомнение, на раскаяние и, наконец, на изменение. «Мы, живые» подвергался критике как ницшеанский роман, в котором Кира изображена феминистским сверхчеловеком, которой все позволено; и за то же, за силу, она влюбляется в Андрея. Такое чтение несправедливо, потому что не видит ключевой слабости главных героев. Кира и Андрей слабее отвратительных, но знающих свою групповую пользу партийцев, которые со знанием дела показаны в этом романе. Оба подчиняются из слабости, а протестуют из силы; но сила, выраженная в протесте, в данных условиях ведет к поражению. Оба погибают, когда перестают скрывать свой протест. Внутренний протест способен оправдать женщину, продающую свое тело, и мужчину, продающего свою совесть. Свобода Киры в обращении с собственным телом вряд ли шокирует сегодняшнего читателя; но для литературы тридцатых годов прошлого века увидеть в коммерческом сексе его человеческую и политическую сторону было достижением. В попытке Рэнд оправдать Киру я вижу одно из воплощений трагической мысли прошлого века, которая пыталась найти возможность морального выбора в условиях запредельного насилия.

Объективизм: философская утопия

В полуразрушенном послереволюционном университете Алиса была студенткой неоплатоника Николая Лосского. Осенью 1922 года профессор уехал из России; если его лекции успели произвести впечатление на юную Алису, оно было негативным. В русле отечественной традиции Лосский верил в скорый рай на преображенной земле. Вместе с Бердяевым и другими современниками он воспринимал русскую революцию как начало предсказанной метаморфозы. Философы не сразу заметили, что царство Божие запаздывало с осуществлением, а заметив, продолжали учить об отложенном преображении. Даже в относительно благополучном, тоже американском, конце своего пути Лосский продолжал верить:

Печальный опыт истории показывает, что весь исторический процесс сводится лишь к подготовлению человечества к переходу от истории к метаистории, то есть «грядущей жизни» в царстве Божием. Существенным условием совершенства в том царстве является преображение души и тела[658].

Подобные и, вероятно, более горячие речи в холодных аудиториях революционного Петрограда выработали аллергию к мистическим планам преображения души и тела. Бывшая студентка Лосского прочно ассоциировала неоплатоновскую мистику с ненавистным ей социализмом:

В сегодняшней культуре доминирует философия мистицизма-альтруизма-коллективизма, следствием которой является сильное государство в разных его формах: коммунистическое, фашистское или так называемое государство всеобщего благосостояния[659].

Собственную родословную Рэнд, пропуская многие стадии от Платона до Лосского, начинала от Аристотеля:

Философия Аристотеля была интеллектуальной Декларацией Независимости. ‹…› Она определила главные принципы рационального взгляда на бытие и сознание: что существует только одна реальность, ‹…› что задача человеческого сознания в том, чтобы воспринимать, а не создавать реальность, и ‹…› что А есть А[660].

Мало кто из философов не морщился, читая эти дефиниции, – если, конечно, читал их. Одним из талантов Рэнд было умение упрощать. Она доводила идею до ее крайности, высказывая сильные мнения с шокирующей уверенностью. Назвав свое учение «объективизм», она считала его логическим следствием веры в то, что «А есть А». Рэнд не сделала академической карьеры, но осталась эзотерической фигурой, предметом культа. Она опубликовала четыре романа-бестселлера и десяток философских книг; в Калифорнии есть институт ее имени. Идеи Рэнд правее взглядов университетских либералов, а найденный ею жанр – сочетание философского романа с эротической авантюрой – не имел успеха в американской академии. Но социологические опросы называли ее роман «Атлант расправил плечи» самой популярной американской книгой после Библии. Для оценки ее влияния более важно, что в середине 1950‐х в культовый кружок, регулярно собиравшийся с целью чтения Рэнд в ее присутствии, входил Алан Гринспен, пять раз возглавлявший Федеральную резервную палату[661]. Плавный экономический подъем Америки на рубеже веков – в немалой степени его заслуга. На вершине своего успеха Гринспен так вспоминал о Рэнд:

Именно она убедила меня долгими разговорами и ночными спорами, что капитализм не только эффективен и практичен, но морален. Рэнд считала, что капитализм превосходит другие социоэкономические системы, такие, как феодализм и социализм, потому что только капитализм основан на добровольном обмене между рациональными индивидами, заботящимися о собственном интересе[662].

Из своей ключевой интуиции, что А равно А и должно всегда таковым оставаться, Рэнд делала вывод о том, что главным злом в экономике является инфляция, которая нарушает это тождество. Инфляция есть следствие раздутого государства. Инфляция есть цифровое выражение левых идей. Ничто, даже экономический рост, не оправдывает инфляцию. Политика Гринспена была основана на том же убеждении, остальное дело техники. Сегодня все это общеизвестно, но Рэнд проповедовала накануне очередного поворота Америки налево.