Розенбаум высказала все, что привезла из ленинской России в рузвельтовскую Америку.
Несомненно, это лучшая из формулировок философской и политической позиции Рэнд. Одним из ее преданных читателей был Людвиг фон Мизес – уроженец Львова, австрийский экономист и еще один беженец в США. Влиятельный деятель неолиберального движения, в письме Рэнд он так пересказал идею «Атланта»: «Вы имели смелость сказать массам то, что им не скажет ни один политик: они принадлежат к низшему уровню существования и обязаны любым улучшением условий этого существования усилиям тех, кто лучше их»[691]. Согласно этой картине мира, элита – несколько тысяч человек – своим талантом сумела добиться хорошей жизни для себя и своих семей, а попутно создала стабильную и удобную среду обитания для миллионов, лишенных этого таланта. Но массы оставались неблагодарны, облагая этих людей налогами и отвлекая их дебатами. В этом ракурсе, капиталистическая элита считала себя дискриминируемым меньшинством. Философы часто основывали свои дискурсы на потребностях угнетенных, будь то бедные, женщины или гомосексуалы; теперь ими стали капиталисты. В тот момент для либертарианской логики имелись некоторые основания. Послевоенные десятилетия были редким в истории капитализма моментом, когда социальное равенство росло, а не уменьшалось: то было «Великое ускорение», как называют этот момент экономические историки[692]. Причины этому редкому сочетанию роста равенства с ростом продуктивности были скорее политическими, чем технологическими: создав «государства всеобщего благосостояния», страны Запада добились победы в холодной войне; потом их можно было демонтировать. Инженеры и ученые играли в этом свою роль, но главные выгоды от экономического роста получали собственники и менеджеры. На одного талантливого инженера-предпринимателя вроде Джона Галта (Джеймса Уатта, Стива Джобса, Илона Маска) всегда приходились тысячи безликих акционеров и распорядителей с магистерскими степенями по бизнес-администрации, чей совокупный доход был бесконечно выше того, что доставалось этим одиночкам, и миллионы инженеров и ученых, честно делавших свое дело на грани выживания. Представить капитализм середины ХХ века – корпоративное принятие решений, доминирование нефти и финансов, опережающий рост рент в отношении зарплат – как царство творческого интеллекта было сильным преувеличением. С тех пор все изменилось так, что эта идея стала просто абсурдной.
«Атлант» кончается вскоре после этой речи, в которой Джон Галт объявлял всеобщую забастовку собственников; и правда, автору не много осталось сказать. Пытаясь спастись, правительство пытается назначить Галта экономическим диктатором. Тот отказывается от сотрудничества. В надежде склонить его на свою сторону, правящие социалисты используют все средства, от подкупа до пытки. Как в советском романе, наш герой преодолевает все соблазны и страдания. Как в голливудском фильме, конец у истории счастливый. Америка свергает социалистов и вся становится как Джон Галт. Антиутопия Рэнд кончается так же, как все прочие произведения жанра начиная с «Мы, живые»: картиной жуткого крушения нового мира, построенного на искусственных законах равенства и несвободы.
Читая «Атланта», Алан Гринспен восклицал: «Айн, это невероятно. Никто никогда не показывал, что на самом деле значит индустриальный успех»[693]. Тексты, написанные иммигрантами, нередко вызывали у американцев именно такое чувство – скорее удивление, чем восхищение. У Рэнд индустриальный успех значил моральную победу, доблестное свершение, современное деяние: с этим не согласились бы современники по обеим сторонам спектра – ни Мизес, ни Арендт. Хотя роман был и остается чрезвычайно популярен, история шла другим путем. В 1961 году разочарованная Рэнд объявила о культурном банкротстве Америки. Левые интеллектуалы завладели университетами, социальными службами, печатью. Они утверждают, что «Америка, самая благородная и свободная страна на земле, политически и морально ниже Советской России, самой кровавой диктатуры в истории»[694]. Лишь мир бизнеса свободен от коллективизма; но его не слышно и не видно, потому что ему отсечен выход к публике. Чтобы избежать индустриальной контрреволюции, Америке нужна интеллектуальная революция. В книжке 1961 года «За нового интеллектуала» Рэнд предсказывала поколение, которое воссоединится с бизнесом, оставит мистику, поверит в силу разума, признает ответственность идей за события, например за экономическое развитие. Впереди еще был 1968 год, но потом поколение хиппи сменилось поколением яппи.
Рэнд не любила слова «либерал» и не признавала себя консерватором. Ее не устраивал существующий порядок вещей, она утверждала его опасность и призывала его переделать: при чем тут консерватизм? «Объективисты не являются „консерваторами“. Мы – радикалы от капитализма; мы боремся за ту философскую фазу, которой капитализм еще не прошел и без которой он осужден на гибель»[695]. Результатом этой гибридизации была редкостная политическая порода: правый радикализм. Фигуры Тэтчер, Гринспена и, наконец, Трампа показывают, что идея не была совсем утопической. Но Рэнд идет дальше и делает полный круг. В своем русско-американском опыте она ищет гарантии того, что бедствия России не повторятся в Америке. Объявляя национальную забастовку в «Атланте», бизнесмены перехватывают методы классовой борьбы у социалистов, чтобы спасти Америку от социализма. Темперамент и настойчивость, с которыми Рэнд обличала и создавала врагов, куда более свойственны стилю советской родины. Как избавление и рецепт Рэнд предлагает большому бизнесу Америки осуществить всеобщую стачку, более всего напоминающую события 1905 года в России, время и место появления автора на свет.
Неначатый спор
В отношении к ключевым проблемам нашей цивилизации, как труд, материальность и рациональность, нет мыслителей более разных, чем Айн Рэнд и Ханна Арендт. Знали они работу друг друга или нет, спора между ними не состоялось, и это вряд ли кажется удивительным: политикам приходится спорить со своими противниками, интеллектуалам легче оставаться в своих пузырях и спорить с единомышленниками. Рэнд преклонялась перед людьми инженерного труда, создающими сильные машины, высокие здания, умные приборы и, вместе с этим и сверх этого, сам капитализм. Новый капиталистический человек восстановит забытое единство тела и духа. Технические гении, мастера переработки материи в товары, освободят людей от всего, что мешает им жить и работать. Арендт, наоборот, отрицала человеческое содержание техники, товаров и материальности. Стремление людей к свободе и общению не соприкасается с их стремлением создавать вещи, обмениваться ими и покупать новые. Эти две реальности столь же отличны, как дух и плоть. Освобождение человека совершается в сфере публичной речи и не имеет ничего общего с материальностью жизни.
Романтика героического действия, неприятие социальной жизни и протест против массовой культуры обусловили особенный стиль Арендт. Герметическая сложность мысли сочетается с резкостью монологических формул, которые чаще заявляются, чем доказываются. Читатель Арендт чувствует себя объектом ее критического взгляда и, пожалуй, осуждения. Это о нем, человеке массовой культуры, говорится так много нелестных слов. Обличения обращены ко мне, но моего ответа не ждут и не предугадывают. Арендт продолжала традицию немецкой философии, скрещивая ее с экзистенциальным опытом ХХ века, трагедией Холокоста и свободомыслием Гринвич-Вилледж. Философ заброшенной в мир элитарности, Арендт искала и находила свое особенное звучание: тихую и высокую, ни с чем не смешивающуюся ноту, которая слышна немногим и не подхватывается почти никем.
Предельно упрощенные, вещественно выпуклые сочинения Рэнд контрастны нарочито трудным текстам Арендт. Почитаемая миллионами и презираемая интеллектуалами, Рэнд переносит философскую речь в обращение масс. Новые и сложные идеи воплощены в простейших литературных формах. Положительные герои всегда красивы, умны и благородны; отрицательные герои подлы, глупы и уродливы. Это эстетика массовой культуры, по форме близкая соцреализму, а по содержанию ему противоположная. Капреализм гораздо жизненнее. В условиях капитализма массовое производство не обезличивает товар, а массовое потребление не лишает его духовной ценности, потому что производитель и потребитель осуществляют свободный выбор. Суть этой системы – по Рэнд, не только самой эффективной, но и самой нравственной – в свободе. Философ капитализма и его практик, Рэнд сумела создать то, что хотела: успешный потребительский товар, который выдерживает массовое производство, не теряя своей ценности.
Обе наши героини сохранили пожизненный интерес к политическому опыту, полученному в родной стране с ненавистным режимом. Не стоит это интерпретировать в психоаналитическом плане, как навязчивое и неизбежное возвращение травмы или, в данных случаях, ранних политических впечатлений. Более интересно понять мучительную память Рэнд и Арендт как подтверждение идеи Ясперса о метафизической вине. Эту вину чувствуют даже те, кто сам не подвергся насилию и не применял насилия. Ее чувствует каждый, кто жил в эпоху тотального несчастья и кому удалось уцелеть. Рэнд и Арендт научились чувствовать старую боль в новых условиях, используя европейскую память для объяснения американского мира. Обе выстраивали сложные антиутопические конструкции, чтобы предупредить мир о неизбежном будущем, казавшемся им похожим на прошлое, которого они сумели избежать. Их голоса, звучащие из другой, более удачливой страны и к ней обращенные, доносят до нас мучительные воспоминания об их несчастных родинах, и это тайное знание объясняет их необыкновенную продуктивность. Счастливые беженки, Рэнд и Арендт продолжали быть связаны памятью, от которой не хотели освобождаться.