Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах — страница 91 из 104

[878].

Первую встречу Адама с диктатурой, полной гомосексуального садизма, освещает очень выразительная луна:

Левая часть луны затенилась так сильно, что стала почти невидима ‹…›, а правую ее сторону – чуть ноздреватую, но хорошо напудренную выпуклость или же щечку – живо освещало искусственное на вид сияние незримого солнца. В целом эффект получился прекрасный (209).

Картинка указывает на название: bend sinister можно переводить как «левый уклон». Весь роман есть политическая аллегория, а картинка луны с напудренной правой стороной дает ей суммарный портрет, аллегорию аллегории. Режим называет себя «эквилистским», на деле он крайне правый, но все это интереснее увидеть на луне. В романе есть три женских персонажа, которые служат режиму, соблазняют Адама Круга и убивают его сына. Они названы сестрами Бахофен в насмешку над швейцарцем Иоганном Бахофеном, автором теории матриархата[879]. Вообще, «Bend Sinister» заставляет подозревать больший интерес Набокова к теории, чем он был склонен демонстрировать. В раннем творчестве («Машенька», «Защита Лужина») Набоков следовал общей идее Розанова, что культурное творчество требует отвлечения сексуальной энергии от ее прямого удовлетворения и среди творцов культуры немало латентных гомосексуалистов. «Под знаком незаконнорожденных» конструкция Розанова радикализуется, выявляя свой политический потенциал. Революционные диктатуры столетия интерпретируются как реализации однополого влечения, латентного или, наоборот, насильственного. При входе в кабинет диктатора Кругу показывают комнату, в которой под началом евнуха ждут своего часа «два десятка смуглых армянских и сицилийских парней» (318); потом сын Круга гибнет от изнасилования такими же парнями. Герой, пытающийся понять загадку нового режима, чувствует себя «гордым селенографом» (212); лунный свет оказывается эмблемой самого «эквилизма». Но разум бессилен, понимать здесь нечего, и великий философ проигрывает бездарному диктатору. Когда на помощь герою приходит автор, он видит свою роль в лунном свете. Об этом напоминает известный уже нам «косой луч бледного света (pale light)», по которому самозваное божество авторской воли спускается к герою; в позднем предисловии сказано, что «Круг во внезапной лунной вспышке (moonburst) помешательства осознает, что он в надежных руках»[880].

Сюжет «Бледного огня» развивается в неверном свете своего заглавия. Романтический герой находит свое ироничное воплощение в лунатике и гомосексуале, беглом короле и паранойяльном герменевтике. Песней неудовлетворенного желания становится не поэма, но комментарий. Комментатор, безнадежно влюбленный в автора, Кинбот завладевает текстом Шейда и извращает его в соответствии с собственным интересом. Переживший эту драму в своих занятиях Пушкиным, предвидевший тщету комментариев к собственным текстам, Набоков сочиняет развязку «Бледного огня». Беглый король Кинбот заменяет блудного царя Эдипа. Смерть автора, погубленного своим комментатором, замещает вечный сюжет отцеубийства. У Софокла и Фрейда Эдип символизировал смену поколений и прогресс истории. Шекспир превратил Эдипа в мстящего Гамлета, и история пошла по кругу. Надеясь разорвать его, молодые люди, любители Чернышевского, занялись цареубийством. Набоков заместил все это комментатором, главным героем новейшей культуры. Метафоры множатся, с тем чтобы выразить протест автора в отношении комментатора, хозяина против вора, субъекта против объективации. Набоков верит в память и не верит в историю, в этом смысл его ностальгии.

Поприщин заслал свой нос на луну; Яша Чернышевский, Кинбот и Мун инвестировали в лунные дела свою фаллическую энергию. Все они мучительно сравнивают себя с другими мужчинами, и страсть, циркулируя по треугольнику желания, усиливается с каждой медиацией. Гомосексуализм и ностальгия эквивалентны в своем действии: одинокий человек может найти утешение только в компании себе подобных. Еще более одиноким делает литератора отстраненное отношение к письму, исследовательское занятие чужим текстом как чужим телом. Бисексуальные Фердинанд и Куильти все же авторы и в этом подобны счастливому Шейду; гомосексуальные Мун и Кинбот заняты исключительно комментированием. Чужой текст остается недоступным для исследователя, – а ведь был прозрачен для автора. Исследование текста аналогично попыткам вообразить жизнь другого тела, представить себе чужую сексуальность; и еще оно похоже на ностальгические занятия недоступной страной, о которой можно знать, но в которой нельзя быть.

История с географией

За полстолетия до Набокова один из старших символистов тоже написал роман о поэте, короле, острове и революции. Ныне полузабытый, этот роман Федора Сологуба «Творимая легенда» (1907) был одним из тех странных текстов, которыми зачитывалось поколение Набокова и Пастернака; у нас есть косвенные основания думать, что о «Творимой легенде» Набокову напомнили как раз в период работы над «Бледным огнем». Читателем «Творимой легенды» был Эндрю Филд, первый биограф Набокова, по мере работы ставший одним из первейших его врагов. В том же 1961 году, в котором Набоков писал свой «Бледный огонь», Филд, учившийся тогда в Гарварде, опубликовал статью о «Творимой легенде»[881]. Позднее Филд послал Набокову том стихов Сологуба; тот отвечал, что «всегда восхищался» ими. Заодно Набоков не упустил случая отметить, «как многие поэты нашего времени» – дальше следовал список, начинающийся с Блока и кончающийся Пастернаком, – портят свою поэзию вульгаризмами[882].

Вот фабула «Творимой легенды». В тихом русском городе живет поэт и педагог Триродов. Вокруг происходят волнения, в которых он принимает деятельное участие. Его девушка представляет себя королевой далекого островного государства, и ее видения в подробностях рассказывают о тамошних красотах и порядках. Между тем на Балеарских островах (Майорка, Менорка) умирает королева, вот уже назначены выборы нового короля. Русский поэт выставляет свою кандидатуру по почте и, надо же, побеждает. Его преследуют силы реакции, когда он вместе со своей девушкой чудесным способом перелетает в далекое королевство Соединенных островов.

Ряд мотивов «Бледного огня» и «Творимой легенды» очень близки: в обоих случаях перед нами островное государство, полное средневековой романтики, и литератор, который является или воображает себя его королем. Перед нами самозванцы и, как всегда, остается сомнение: а может быть, вот этот и на самом деле король? В обоих случаях мы с трудом различаем между памятью и бредом, фантазией и ностальгией. «В этой яркой стране сочетается фантазия с обычностью, и к воплощениям стремятся утопии»[883]. При удаче само знание – тайное, но разделенное с читателями – ведет так далеко, как завело Триродова. Метафоры осуществятся, как это грезилось Пастернаку. Поэт этого мира станет королем мира иного.

Как было замечено критиком, близким к Сологубу, подруга Триродова Елисавета, она же королева Ортруда, похожа на императрицу Елисавету Алексеевну, супругу Александра I. Автор лепит из того материала, которым располагает; а материал этот взят из местной истории, а точнее, из того ее периода, который только и ценили современники Сологуба.

Елисавета, Елисавета,

Приди ко мне!

Я умираю, Елисавета,

Я весь в огне.

Но нет ответа

На страстный зов.

В стране далекой Елисавета,

В стране отцов[884].

Под редакцией супруги самого Сологуба появилась решительная интерпретация этих стихов и прозы:

Когда я читаю этот призыв [Сологуба], мне все кажется, что это не кто иной, как та же Елисавета, которая бывала у Триродова. Я могу даже почти уверенно сказать, что это не кто иной, как ‹…› императрица Елисавета Алексеевна[885].

В этом третья природа Триродова: провинциальный учитель, он не только заморский король, но и российский император. Призывая императрицу, сам автор становится самозванцем. Он рассказывает о желании, суть которого в недоступности удовлетворения, – и потому относит свой предмет назад в историю. Таков механизм всякого письма. Разделенная любовь, обретенное счастье, завоеванная власть, осуществленная утопия – все это если и возможно, то вне рамок текста. Текст не сулит власти, но дает удовольствие. Потому в него так легко укладываются фальшивые претензии: напоминая о зыбких основаниях авторской власти, они деконструируют и литературное авторство, и политическую власть. Самозванцы – Пугачев и Отрепьев, Остап Бендер и Кинбот – романтичны так же, как – обратный случай – разлученные с властью властители: Наполеон на своих последних островах; Александр, перевоплотившийся в Федора Кузьмича; Николай, копавший картошку вместе с охраной; Троцкий в заокеанском изгнании.

Тутопия

Мартын из «Подвига» очарователен, но обездолен, как многие из набоковских героев. Правда, его бедность несравнима с тем, что вкладывали в это понятие миллионы его соотечественников. У него швейцарский паспорт, он кончает Кембридж, получает дотацию от дяди, может путешествовать и не обязан работать. Но подлинные его богатства, во всех смыслах слова, остались в России. Его влечет туда сила, в которой ни он сам, ни пишущий о нем автор не могут и не хотят дать отчета. Нам тщательно показывают иррациональность этой силы, несводимость ее ни к каким частным и ясным объяснениям. Было бы понятно, если бы, к примеру, Мартын ненавидел большевиков и хотел бы сражаться с ними. Он действительно их не любит. Но сражаться или еще как-то вредить им он не хочет и, перебирая возможности участвовать в осмысленном акте сопротивления, он раз за разом отказывается от них. Было бы понятно, если бы в России осталась любимая девушка. Но его Соня хоть и русская, но живет в Берлине. Вот Соня отказала ему, и он едет в Россию просто так, чтобы перейти границу, побыть там и вернуться. Он, понятно, не вернется. Ничто не остановило его: ни забота о собственной жизни, ни горе любящей матери, ни здравые слова верного друга. Этот милый Мартын – более парадоксальный образ желания, чем даже безумные Гумберт или Кинбот. Предметы их страстей – симпатичная девочка, утраченная власть – все же имеют общепонятный смысл и обменную стоимость. Но зачем Мартыну надо побыть в России, известно только ему самому. Его «подвиг», его «ностальгия» – другие обозначения фрейдовского влечения к смерти, которое рядится в красочные одежды страсти, а все же громыхает костьми и из-под прелестной маски дышит тухлятиной.