Толкователи — страница 139 из 144

– Паршивки! – воскликнула я. – Да я пожалуюсь Самой богине!

– Нет говорить, – прошептала Руавей. – Отрава.

Подумав, я поняла. Женщины обижали ее, потому что она была бессильной варваркой. Но если из-за нее прислужницы попадут в немилость, Руавей могут изувечить или убить. Почти все святые-варварки в нашем доме были хромы, или слепы, или покрыты лиловыми язвами от подсыпанных в пищу отравных корней.

– Почему ты коверкаешь слова, Руавей?

Она промолчала.

– Все говорить не научишься?

Варварка подняла на меня взгляд и вдруг разразилась длинной-длинной речью, из которой я не поняла ни слова.

– Так говорить, – закончила она, не сводя с меня глаз.

Мне это нравилось. Я редко видела глаза – только веки. А зеницы Руавей сияли, прекрасны, хотя грязное лицо было изгваздано в крови.

– Это ничего не значит, – бросила я.

– Нет здесь.

– А где значит?

Руавей выдала еще немного своего «вар-вар» и добавила:

– Мой народ.

– Твой народ – теги. Они борются с Богом и терпят поражение.

– Посмотрим, – ответила Руавей, совсем как Хагхаг.

Она вновь глянула мне в глаза – уже без ярости, но и без страха. Никто не смотрел мне в глаза, кроме Хагхаг и Тазу и, конечно, Бога. Все прочие тыкались лбом в сомкнутые большие пальцы, так что я не могла понять, что они думают. Мне хотелось оставить Руавей при себе, но, если я стану благоволить ей, Киг и все остальные замучают бедняжку. Но я вспомнила, что, когда Господин Праздник начал спать с Госпожой Булавкой, мужчины, прежде оскорблявшие Госпожу Булавку, все стали с ней приторно-любезны, а служанки перестали красть у нее серьги. И я сказала Руавей:

– Ляг сегодня со мной.

Та посмотрела на меня, как дурочка.

– Только сперва помойся, – уточнила я.

Руавей все равно пялилась на меня, как дурочка.

– У меня нет уда! – нетерпеливо бросила я. – А если мы возляжем вместе, Киг не осмелится тронуть тебя.

Подумав, Руавей потянулась за моей рукой и прижалась лбом к тыльной стороне ладони – похоже на обычный знак почтения, только другой. Мне понравилось. Пальцы у Руавей были теплые, а ресницы смешно щекотали мне кожу.

– Сегодня, – напомнила я. – Поняла?

Сама я давно поняла, что Руавей не все понимает. Варварка кивнула всем телом, и я убежала.

Я знала, что меня – единственную Дщерь Божью – никто ни в чем не остановит, но и я могла делать только то, что положено, потому что все в доме знали то, что знаю я. Если мне не положено спать с Руавей, у меня и не получится. Хагхаг мне все скажет, поэтому я пошла и спросила у нее.

Нянька нахмурилась:

– Зачем тебе в постели эта женщина? Грязная варварка. Еще вшей нанесет. Она и говорить-то не умеет.

Это означало «можно», просто Хагхаг ревновала. Я подошла и погладила ее по плечу со словами:

– Когда я стану Богиней, я подарю тебе комнату, полную золота, и самоцветов, и драконьих гребней.

– Ты – мое золото и самоцветы, доченька, – ответила старуха.

Хагхаг была лишь простолюдинкой, но все святые в доме Господнем, будь то Божии родичи или те, кого коснулся Бог, повиновались ей. По обычаю нянькой детей Божьих всегда служила простая женщина, избранная Самою Богиней. Хагхаг выбрали в няньки Омимо, когда ее родные дети уже выросли, так что мне она с самого начала запомнилась старой. Она не менялась с годами – все те же крепкие руки и мягкое «посмотрим». Она любила поесть и посмеяться. Нами полнилось сердце ее, а ею – наши. Я полагала себя ее любимицей, но, когда сказала ей об этом, Хагхаг поправила: «После Диди» – так называл себя дурачок. Я спросила, почему он глубже всех запал ей в сердце, и она ответила: «Потому что он глуп. А ты – потому что ты мудра» – и посмеялась, что я ревную ее к дурачку.

Так что я сказала ей: «Тобой полно сердце мое», и она ответила: «Хмф» – потому что так и было.

В тот год мне было восемь. Руавей, мнится мне, было тринадцать, когда Бог-отец вонзил в нее уд свой, перед тем убив ее отца и мать на войне с тегами. Потому она стала святой и должна была жить в доме Господнем. Если бы она зачала, жрецы удавили бы ее родами, а дитя два года кормила бы грудью простолюдинка, а потом его вернули бы в дом Господень и воспитали бы святой или слугою Господним. Слуги почти все были Божьими детьми – таких почитали святыми, но титула они не носили. Господами и госпожами именовали родичей Божьих, потомков их предков, а еще – Божьих детей, кроме обрученных. Нас называли просто – Тазу и Зе, – покуда мы не станем Богом. Меня звали, как мою Богиню-мать, по имени священного зерна, окормляющего народ Божий. А Тазу означает «великий корень», потому что при родах его отец, опоенный ритуальным дымом, увидал, как буря валит могучее древо и корни его усыпаны самоцветами.

Все, что Бог увидит в святилище или во сне, когда смотрит в темя изнутри, он пересказывает жрецам-сновидцам. А те, обдумав знамения, истолкуют предсказанное и скажут, что надо делать, а что – запретно. Но никогда жрецы не видали знамений вместе, воедино с Богом, до того дня рождения мира, когда мне исполнилось четырнадцать, а Тазу – одиннадцать.

В нынешние времена люди до сих пор зовут день, когда солнце замирает над горой Канагадва, днем рождения мира и полагают себя на год старше, но уже полузабыты ритуалы и церемонии, гимны и пляски и благословения; никто не выходит на улицы праздновать.

А вся моя жизнь состояла из ритуалов, церемоний, плясок, гимнов, благословений, уроков, пиршеств и обычаев. Я знала – и до сих пор знаю, – в какой день года первый спелый початок зе должен принести ангел с древнего поля у Ваданы, где Бог посадил первое семя зе. Я знала и знаю, чья рука должна омолотить его, чья – намолоть зерна, чьи губы – испробовать муки, в какой час, и в какой палате дома Господня, и в присутствии каких жрецов. Мы подчинялись тысячам правил, но сложными они кажутся лишь сейчас, когда я записываю их. Мы знали их наизусть и повиновались, не думая, вспоминая закон, лишь когда заучивали его или когда он бывал нарушен.

Все эти годы я спала в одной постели с Руавей. С ней было тепло и уютно. С тех пор как она стала ложиться со мной, меня перестали мучить по ночам дурные сны, как прежде, – мятущиеся во тьме белые тучи, клыкастые звериные пасти, перетекающие друг в друга странные лица. И покуда Киг и другие озлобленные святые видели, что Руавей каждую ночь проводит со мною, они не осмеливались ни пальцем, ни дурным взглядом коснуться ее. А уж ко мне притрагиваться разрешалось без моего указания только родным, и Хагхаг, и слугам. После того как мне исполнилось десять, за подобный проступок карали смертью. От каждого закона есть польза.

Праздник в честь дня рождения мира продолжался четыре дня и четыре ночи. Открывались все склады, чтобы каждый мог взять, что ему нужно. Слуги Божьи подавали еду и пиво прямо на улицах и площадях града Божия, и в каждом поселке и в каждой деревне Господней земли, и вместе трапезовали святые и простонародье. Господа, и госпожи, и дети Божии выходили на улицы, чтобы присоединиться к празднеству; только Бог и я оставались в доме. Бог-отец и Богиня-мать выходили на балкон, чтобы выслушать предания и поглядеть на пляски, а я болталась рядом. Жрецы развлекали всех собравшихся на Сверкающей площади песнями и танцами, и там же были жрецы-барабанщики, и жрецы-рассказчики, и жрецы-письменники. Все они были, конечно, простые люди, но призвание освящало их.

Но прежде празднества многие дни тянулись несчетные обряды, а в день рождения мира, когда солнце замирает над правым плечом Канагадвы, Бог-отец исполняет Поворотную пляску, чтобы начать год заново.

В золотом поясе и золотой маске светила танцевал он перед нашим домом, на Сверкающей площади – она вымощена слюдянистым камнем, искрящимся на солнце. И мы, дети, с южной галереи смотрели, как танцует Бог.

Но когда танец уже подходил к концу, на стоящее за правым плечом горы солнце набежала тучка – единственная на синем летнем небе. Когда свет померк, все разом вскинули головы. Погасли искры на мостовой. И весь город разом затаил дыхание, вот так: «Ох!» Только Бог-отец не поднял головы, но с шага сбился.

Завершив последние фигуры обрядовой пляски, он торопливо скрылся в доме праха, где в стенах упокоены все Гоиз и перед ними горит в полных пепла чашах жертвенная пища.

Там ждали его жрецы-толкователи, и Бог-отец запалил пахучие травы, чтобы упиться их дымом. Прорицание в день рождения мира – самое важное в году. На улицах, на площадях, на балконах дворцов народ ждал, когда жрецы объявят, что же увидал Бог-отец за своим плечом, и истолкуют видение, чтобы наставить нас в будущем году. И тогда начнется пиршество.

Обычно лишь к вечеру или ночи дым приносил Богу видение, а жрецы толковали его и объявляли народу. И потому ожидающие расходились по домам или садились в тени, потому что облако скрылось с небес и было очень жарко. А мы – я, и Тазу, и Арзи, и дурачок – остались на галерее вместе с Хагхаг, и немногими госпожами и господами, и Омимо, вернувшимся из войска на день рождения мира.

Он уже был взрослым мужем, рослым и крепким. После дня рождения ему предстояло отправиться на восток и вести там войско против народа тегов и часи. Кожу на теле он укрепил, по солдатскому обычаю натирая ее галькой и травами, пока та не стала прочной, как шкура земляного дракона, толстой, почти черной, тускло-глянцевой. Красив был он, но уже тогда я радовалась, что замуж выйду не за него, а за Тазу. Уродство таилось в его очах.

Он заставил нас смотреть, как режет себе руку ножом – показывал, как глубоко можно рассечь толстую шкуру без крови, – и все твердил, что порежет руку Тазу, дескать, чтобы видна была разница. Хвастался без продыху, какой он великий военачальник и как он вырежет варварские племена, повторяя: «Я запружу их телами реку. Я загоню их в джунгли, а джунгли сожгу». Болтал, будто народ тегов так глуп, что почитает за Бога летающую ящерицу. Что они позволяют своим женщинам воевать, а это такой грех, что, когда ему попадались подобные женщины, он в гневе вспарывал им животы и ногами давил чрева. Я молчала. Я помнила, что мать Руавей погибла обок ее отца, когда они вели малое войско, которое Бог-отец сокрушил с легкостью. Не для того Бог посылает войско на варваров, чтобы уничтожить их, но чтобы сделать народом Божиим, чтобы те служили и делились, как все в Господней земле. Иной праведной причины для войны я не знала. То, что говорил Омимо, праведным не было.