Толкователи — страница 79 из 144

В первую ночь ей приснилось, что она вместе с родителями смотрит по неовизору выступление Далзула. Ее отец, известный невролог, давно уже отключил ненавистную голографическую приставку, и неовизор превратился в самый заурядный телевизор. «Лгать телу гораздо хуже, чем мучить его», – ворчал отец, очень похожий в эти минуты на дядю Харри. Сати выросла в деревне, где никаких особых электронных средств массовой информации не было, если не считать радио и огромного допотопного телевизора с двумя динамиками, стоявшего в зале ратуши, так что по голоприставке совсем не скучала. Услышав слова отца, она отложила свои конспекты и повернулась к экрану, чтобы посмотреть на Посланника Экумены. Далзул стоял на балконе Санктума, а по обе стороны от него – Отцы-основатели.

Собравшаяся на площади огромная толпа людей, отражаясь в зеркальных масках Отцов, казалась маленьким ярким пятнышком. Солнечные лучи играли в удивительно светлых волосах Далзула. «Ангел», «Вестник бога», «Святой Посланник» – так его теперь называли. Мать хмурилась и ворчала, слыша подобные прозвища, но следила за выступлениями Посланника очень внимательно, напряженно вслушиваясь в его слова – не менее внимательно, чем юнисты. Впрочем, Далзула внимательно слушали все. Ему как-то удавалось вселить в души людей – верующих и неверующих – надежду, причем с помощью одних и тех же слов.

– Я и хотела бы ему не верить, – говорила мать, – да не могу. Ведь он, похоже, собирается привести к власти мелиористов[1], наших Отцов-основателей. И при этом явно намерен освободить нас! Невероятно!

А Сати как раз всему этому верила легко. От дяди Харри, из разговоров в школе, благодаря собственному опыту и убеждениям (видимо, врожденным) она знала, что правление Отцов, при котором она прожила почти всю свою жизнь, было полнейшим безумием. Юнизм послужил паническим ответом на страшные годы голода и эпидемий и был создан в некоем приступе глобальной вины и истерического искупления грехов, который грозил перерасти в финальную чудовищную оргию насилия. И вдруг на Землю явился Далзул, точно ангел из рая небесного, и своим волшебным ораторским искусством разом превратил разрушительный пыл верующих во всепрощение и заботу о ближнем, а стремление к массовым убийствам – в братские объятия. Теперь нужно было лишь время, чтобы с помощью крошечной гирьки удержать в равновесии бушующий мир. Обретя мудрость у своих хайнских учителей, тысячу раз переживавших подобные ситуации за свою бесконечную историю, Далзул, обладая, кроме того, изощренным умом своих белых земных предков, сумел убедить всех, что предлагаемый им путь – единственно возможный. Ему достаточно было коснуться пальцем чаши весов – и слепое поклонение фанатиков превратилось в некую универсальную любовь, тоже, впрочем, абсолютно слепую. Однако мир и разум вернулись на Землю. Теперь Терре предстояло вновь занять подобающее место среди мыслящих миров Экумены. Сати тогда было двадцать три, и она легко поверила, что это так и будет.

В День Свободы и Независимости были открыты все границы экуменических поселений, были сняты все ограничения для неверующих, уничтожены все запреты на средства связи, на книги и одежду, на путешествия куда бы то ни было, отменено обязательное поклонение богу… Все кончилось! Жители индийской общины высыпали из своих квартир и магазинов, из школ и колледжей на улицы Ванкувера, окутанные пеленой дождя.

Честно говоря, люди не знали, что им делать дальше; они слишком долго прожили в настороженном молчании и притворной скромности, смиренно слушая проповеди Отцов, которые правили ими и имели полное право шумно веселиться, а чиновники от веры тем временем грабили народ, конфискуя чужое имущество, осуществляя безжалостную цензуру, угрожая и наказывая. И в течение долгого времени только верующие имели право собираться в огромные толпы и, ликуя, дружно славословить Отцов-основателей и устраивать в их честь праздничные шествия, а неверующим оставалось лежать носом в землю и разговаривать шепотом.

Но в тот день дождь все-таки кончился, и люди вытащили на улицу свои гитары, ситары и саксофоны, зазвучала музыка, песни, начались танцы… И тут из-за низких, тяжелых туч вдруг брызнули лучи солнца, огромного, золотого, и этот немыслимый танец стал еще веселее. Танец рухнувшей веры. На площади Маккензи Сати заметила девушку, которая затеяла настоящий хоровод. У девушки были тяжелые черные блестящие волосы и кожа цвета слоновой кости, явно полукровка синоканадского происхождения. Очень веселая, шумливая, уверенная в себе; звонкий смех ее напоминал звуки медного колокольчика. Она всех в хороводе заразила своим весельем, и Сати присоединилась к этой веренице веселых и счастливых людей, а парнишка, что аккомпанировал им на концертино, показался ей вдруг просто потрясающим музыкантом. В одной из фигур только что придуманного танца Сати и черноволосая девушка сошлись лицом к лицу и взялись за руки. Сперва засмеялась одна, затем – вторая. И весь вечер, всю ночь до рассвета они не размыкали рук…

Странно, но сразу после этих воспоминаний Сати уснула – спокойная, ничуть не встревоженная. В этой тихой комнате с высоким потолком она теперь всегда спала таким здоровым, крепким сном.

На следующий день ей удалось подняться по течению реки выше обычного, и домой она вернулась поздно, очень усталая. Она поужинала вместе с Изиэзи, немного почитала и разложила свою постель.

Но стоило ей выключить свет, как она снова очутилась в Ванкувере – через день после того праздника.

Они с Пао тогда отправились на прогулку за город, в холмистый Нью-Стэнли-парк. Там еще сохранились большие деревья; они казались прямо-таки огромными, потому что за последние десятилетия бо́льшая часть растительности в окрестностях парка погибла, как и повсюду на Земле, из-за чрезмерного загрязнения окружающей среды. Это ели, объяснила ей Пао. Ели обыкновенные и ели Дугласа. Когда-то здешние горы казались просто черными, так густо их склоны поросли елями.

– Представляешь, мохнатые и совершенно черные склоны! – Голос у Пао был чуть хрипловатый, и Сати тут же увидела перед собой огромные черные леса, тяжелые блестящие черные волосы…

– Ты здесь выросла? – спросила она. Потому что они еще не успели почти ничего друг о друге узнать, и Пао ответила:

– Да. Но теперь хочу как можно скорее отсюда убраться. И как можно дальше!

– Куда же?

– На Хайн! Или на Be, или на Чиффевар, на Уэрел, на Йеове-Уэрел, на Гетен, на Уррас-Анаррес, на О – да куда угодно!

– На О, О, О! – подхватила Сати со смехом и чуть не плача от радости, потому что Пао вслух высказала ее собственную тайную мольбу, которую она повторяла, точно магическую мантру. – И я тоже туда хочу! Я тоже туда собираюсь!

– Так ты уже учишься в Центре?

– На третьем курсе.

– А я только на первом.

– Ну так догоняй! – весело предложила Сати.

И Пао почти догнала ее, сдав материал трех курсов за два года. Через год Сати закончила обучение в Экуменическом центре и еще на год осталась в аспирантуре, одновременно преподавая грамматику хайнского языка начинающим студентам. Даже когда ей пришлось уехать в Экуменическую школу в Вальпараисо, они с Пао расстались всего на восемь месяцев, но и за эти восемь месяцев виделись дважды: Сати прилетала в Ванкувер на каникулы; вот и получились четыре месяца, а потом еще четыре. И после этого они уже никогда не расставались; они учились вместе в Экуменической школе и готовились вместе побывать во многих неизведанных мирах. «Мы будем заниматься любовью на такой планете, – говорила Пао, – даже имени которой еще никто не знает и которая отстоит от нас на тысячу световых лет!» И смеялась своим очаровательным ликующим смехом, который возникал где-то у нее внутри, в ее «тан-тьен-тамми», как она это называла, и вырывался наружу так бурно, что заставлял ее трястись и раскачиваться из стороны в сторону. Она часто смеялась даже во сне. И Сати всегда просыпалась, слыша этот тихий и радостный смех, а утром Пао непременно объясняла, что ей снились ужасно смешные сны, и снова начинала смеяться, пытаясь пересказать эти сны.

Они продолжали жить в той самой квартире, которую нашли и сняли через две недели после объявления Свободы; в своей любимой грязноватой квартирке на первом этаже на Суши-стрит – Суши, потому что там было целых три японских ресторана, где подавали суши. Квартира была двухкомнатная; в одной комнате пол от стены до стены был застелен футоном, а во второй был камин, раковина для умывания и пианино с четырьмя немыми клавишами (колки давно выпали), которое досталось им в придачу к квартире, ибо было слишком разбитым, чтобы его ремонтировать, но слишком дорогим, чтобы просто выбросить его на помойку. Пао играла на нем бравурные вальсы с «дырками» в пассажах, а Сати тем временем готовила индийские кушанья. Сати читала наизусть стихи Эснанаридарата из Даранды и чистила миндаль, а Пао жарила рис по-китайски. Однажды у них в кладовой родила потомство мышь, и они долго спорили о том, что делать с новорожденными. Не обошлось без обмена «позорными пятнами», которые легко было отыскать в истории каждого из великих этносов: Сати обвиняла китайцев в жестокости, потому что они обращаются с животными как с бесчувственными тварями, а Пао твердила о скрытой зловредности индусов, которые кормят священных коров, позволяя собственным детям умирать от голода. «Я не стану жить вместе с мышами!» – кричала Пао. «А я не стану жить вместе с убийцей!» – кричала ей в ответ Сати. В итоге мышата подросли и стали совершать бандитские набеги на кухню. Сати купила подержанную мышеловку. Они ловили мышей одну за другой и выпускали их в Нью-Стэнли-парке. Мышка-мать попалась последней, и когда они ее освободили, то спели:

Благословит тебя Господь, любящая мать,

И от верного супруга сможет сына дать.

Ты же, к мужу прилепившись, чистоту храни,

Святы пусть и непорочны будут ваши дни.

Пао знала невероятное множество подобных юнистских гимнов и для любого события могла подобрать подходящий.