Толпа героев XVIII века — страница 11 из 108

А вообще же создается впечатление, что не очень уж подавленная Домостроем русская женщина ХVII века как будто только и ждала петровских реформ, чтобы вырваться на свободу. Этот порыв был столь стремителен, что авторы «Юности честного зерцала» – кодекса поведения молодежи, опубликованного в 1717 году, – были вынуждены предупреждать девицу, чтобы она, несмотря на открывшиеся перед ней возможности светского обхождения, соблюдала скромность и целомудрие, не носилась по горницам, не садилась к молодцам на колени, не напивалась бы допьяна, не скакала бы, наконец, по столам и скамьям и не давала бы себя тискать «яко стерву» по всем углам. Это было написано будто специально для излишне раскованной, бесшабашной Катюшки.

Особенно горячо она полюбила петровские ассамблеи, где до седьмого пота отплясывала с кавалерами. Маленькая, краснощекая, чрезмерно полная, но живая и энергичная, она каталась, как колобок, и ее смех и болтовня не умолкали весь вечер. Не изменился пылкий характер Екатерины и позже, когда на ее голову посыпались неприятности. «Герцогиня – женщина чрезвычайно веселая и всегда говорит прямо все, что ей придет в голову». Так писал о ней камер-юнкер голштинского герцога Карла Фридриха Берхгольца. Ему вторил испанский дипломат герцог де Лириа: «Герцогиня Мекленбургская – женщина с необыкновенно живым характером. В ней очень мало скромности, она ничем не затрудняется и болтает все, что ей приходит в голову. Она чрезвычайно толста и любит мужчин». Екатерина была совершенной противоположностью высокой и мрачной сестре Анне, и насколько не любила мать-царица Прасковья Федоровна среднюю дочь, настолько же она обожала старшую Катюшку-свет, которая всегда была рядом с матерью, потешая и веселя старую царицу. Но в 1716 году по воле царя ей пришлось отдать и Катерину в жены мекленбургскому герцогу Карлу Леопольду – субъекту странному, даже сумасшедшему, окончившему жизнь в тюрьме за преступления против своего дворянства. Когда стало ясно, что семейная жизнь дочери не сложилась, главной страстной целью жизни царицы Прасковьи стало стремление вытащить Катюшку из Мекленбурга домой. Сохранились десятки ее писем к царю и его жене Екатерине Алексеевне с уничижительными, слезными мольбами вызволить из-за моря свет-Катюшку. А когда стало известно, что в 1718 году Катерина родила девочку – Елизавету Екатерину Христину (будущую Анну Леопольдовну), Прасковья Федоровна удвоила свои старания. Малышка сразу – хотя и заочно – стала любимицей царицы. Здоровье внучки, ее образование, времяпрепровождение были предметами постоянных забот бабушки. Когда же Анне исполнилось три года, Прасковья стала писать письма уже самой внучке. Они до сих пор сохраняют человеческую теплоту и трогательность, которые часто возникают в отношениях старого и малого: «Пиши ко мне о своем здоровье и о здоровье батюшки и матушки своей рукою, да поцелуй за меня батюшку и матушку – батюшку в правой глазок, а матушку в левой. Да посылаю тебе, свет мой, гостинцы: кафтан теплой для того, чтоб тебе тепленько ко мне ехать. Утешай, свет мой, батюшку и матушку, чтобы они не надсаживались в своих печалях (а печали были действительно большие: Карл Леопольд так настроил против себя мекленбургское дворянство, что ему грозил имперский суд и отречение. – Е.А. ), зови их ко мне в гости и сама с ними приезжай, и я думаю, что с тобой увижусь потому, что ты у меня в уме непрестанно. Да посылаю я тебе свои глаза старые (тут, в строчке, нарисованы два глаза. – Е.А. ), уже чуть видят свет, бабушка твоя старенькая хочет тебя, внучку маленькую, видеть». Тема возможного приезда герцогской четы в Россию становится главной в письмах старой царицы к Петру и Екатерине. Прасковья Федоровна страстно хочет завлечь дочь с внучкой в Петербург и там оставить, благо дела Карла Леопольда идут все хуже и хуже: объединенные войска германских государств уже изгнали его из герцогства, и Карл Леопольд вместе с женой обивал имперские пороги в Вене. Помочь ему было трудно. Петр с раздражением писал племяннице весной 1721 года: «Сердечно соболезную, но не знаю, чем помочь. Ибо, ежели бы муж ваш слушался моего совета, ничего б сего не было, а ныне допустил до такой крайности, что уже делать стало нечего». К 1722 году письма царицы Прасковьи становятся просто отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, просит, умоляет, требует – во что бы то ни стало она хочет, чтобы дочь и внучка были возле нее. «Внучка, свет мой! Желаю тебе, друг сердечный, всего блага от всего моего сердца, да хочется, хочется, хочется тебя, друг мой, внучка, мне, бабушке старенькой, видеть тебя маленькую и подружиться с тобою: старая с малым очень дружно живут. Да позови ко мне батюшку и матушку в гости и поцелуй их за меня, и чтобы они привезли и тебя, а мне с тобой о некоторых нуждах самых тайных подумать и переговорить (необходимо)». Самой же Екатерине царица угрожала родительским проклятием, если та не приедет к больной матери. Вновь и вновь писала царица и Петру, прося его помочь непутевому зятю, а также вернуть ей Катюшку.

К лету 1722 года старая царица наконец добилась своего, и Петр потребовал, чтобы мекленбургская герцогская чета прибыла в Россию, в Ригу. Император писал в Росток, что если Карл Леопольд приехать не сможет, то герцогиня должна приехать одна, «так как невестка наша, а ваша мать, в болезни обретается и вас видеть желает».

Воля государя, как известно, закон, и Екатерина с дочерью, оставив супруга одного воевать с собственными вассалами, приезжает в Россию, в Москву, в Измайлово, где ее с нетерпением ждет царица Прасковья, посылая навстречу нарочных с записочками: «Долго вы не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь? Еще тошно: ждем да не дождемся!» И когда 14 октября 1722 года голштинский герцог Карл Фридрих посетил Измайлово, то он увидел там довольную царицу Прасковью в кресле-каталке: «Она держала на коленях маленькую дочь герцогини Мекленбургской – очень веселенького ребенка лет четырех».

Уже из этого рассказа видно, что роль, которую играла вдовствующая царица Прасковья Федоровна при императорском дворе, была самой жалкой. Ни о каком царском достоинстве вдовствующей царицы даже речи не шло. Прасковья напоминала тех убогих вдов, старух-приживалок, которых бывало немало в домах богатых помещиков: их место – на дальнем конце барского стола, среди малопочтенной толпы таких же, как и она, полушутов и шутих, приживалок, компаньонок различного вида и рода. Если устраивал царь шутовской маскарад, то и царица выряжалась в «зазорный» для ее высокого статуса и почтенного возраста наряд фрисландской крестьянки и участвовала в шутовских шествиях и многодневных попойках, большим любителем которых был, как известно, великий преобразователь России. Но все-таки она больше жалась к жене Петра Екатерине Алексеевне. Вот ее-то, вчерашнюю портомою-простолюдинку, особенно старательно обхаживала старая царица из знатного рода. Она писала ей ласковые до приторности письма, спешила напомнить о себе приветами и подарками – ведь через «государыню матушку-невестушку» Екатерину был самый короткий путь к Петру и милостям его. Ублажала Прасковья униженными просьбишками и любовника императрицы – обер-камергера Виллима Монса. Да и денщикам Петра находился подарок у старой царицы – тоже ведь люди нужные…

Когда же в барском доме вдова-приживалка была не надобна, она скрывалась в своем ветхом флигеле. Там, на отшибе, после всех унижений, она отдыхала, тешилась с многочисленными карлами, дурками, приживалками, вымещая скверное настроение и злобу уже на подневольных и зависимых от нее людях. Так царица Прасковья укрывалась в своем неуютном петербургском доме, если не удавалось вырваться в родное Измайлово. Среди челяди она могла отдохнуть, сбросить опостылевшую новоманирную одежду и всласть покуражиться над холопами и холопками. Между прочим, в ее окружении состоял полупомешанный подьячий и юродивый Тимофей Архипыч – автор бессмертного афоризма: «Нам, русским людям, хлеб не надобен, мы друг друга ядим и тем сыты бываем!» Кто может эту сентенцию опровергнуть? Хотя Прасковья, по старой традиции, была богомольна, но далеко не безгрешна – кровь ее еще не остыла. В 1703 году писавший портреты ее дочерей австрийский художник и путешественник де Бруин наметанным взглядом ловеласа отметил, что царица-то еще ничего себе: бела, дородна, с гибким станом, обходительна и приветлива к мужчинам. Один из них долгие годы пользовался ее особым расположением. Это был стольник Василий Юшков. Случайно на глаза посторонних попало зашифрованное примитивным кодом письмецо Прасковьи к Юшкову, начинавшееся словами: «Радость, мой свет!» Обычно так обращались друг к другу люди, связанные интимными отношениями.

У Прасковьи, как и у каждой барской приживалки, были где-то далеко свои деревеньки, ими управлял наглый приказчик, который под рукой нещадно обворовывал старуху. Его звали Василий Деревнин, и когда в 1722 году он был уличен в злоупотреблениях, то по требованию царицы его доставили в московское отделение Тайной канцелярии, расположенное, между прочим, на Лубянской площади. Дворовые на руках отнесли к этому времени обезножевшую царицу в лубянский подвал и там в ее присутствии, по ее же приказу, жестоко пытали Деревнина. В конце пытки Прасковья приказала облить голову расхитителя царицыных доходов водкой и поджечь. Деревнин, получив страшные ожоги, еле выжил. Дело получило огласку, самим Петром было наряжено следствие, и все участники расправы были пороты батогами за самоуправство: виданное ли дело – такое нарушение законности в заведении на Лубянке, так сказать, в нашей святая святых! Но саму Прасковью царский гнев, разумеется, миновал – мы знаем, у кого трещат чубы!

В начале 1720-х годов Прасковья тяжело заболела, и эта болезнь в конечном счете свела царицу в могилу. Согласно легенде, перед самым концом она попросила зеркало и долго-долго всматривалась в свое лицо, пытаясь, может быть, разглядеть неуловимые черточки приближающейся смерти… А похороны ей действительно были устроены царские: балдахин из фиолетового бархата с вышитым на нем двуглавым орлом, изящная царская корона, желтое государственное знамя с крепом, печальный звон колоколов, гвардейцы, император со своей семьей, весь петербургский свет в трауре. Сигнал – и высокая черная колесница, запряженная шестеркой покрытых черными попонами лошадей, медленно поползла по улице, которую позже назовут Невским проспектом.