Толстой, Беккет, Флобер и другие. 23 очерка о мировой литературе — страница 20 из 48

[137].

В четырех или пяти романах запланированной «Сюиты» в итоге оказались написаны лишь первые два. В центре второго – молодая женщина Люсиль Анжелье, чей муж – военнопленный, а дом ей приходится делить с расквартированным к ней офицером вермахта. Офицер этот, лейтенант Фальк, глубоко и почтительно влюбляется в нее, а ее искушает ответить взаимностью. Могут ли она и он, номинально – враги, превозмочь политические и национальные различия и во имя любви заключить свой отдельный мир или же она должна во имя патриотизма отказать себе?

Ныне может показаться странным, что автор, разбираясь в кризисе совести у французов, возникшем из-за поражения в войне и оккупации, рассматривает этот кризис в подобных романтических понятиях. Война, в которую Франция оказалась вовлечена, была не просто делом политических разногласий, выплеснувшихся на поле боя: то была война захвата и уничтожения, а цель ее – стереть с лица земли одни презираемые народы, а другие поработить.

Фальк, разумеется, не ввязывался в предприятие геноцида. Люсиль догадывается о далеко идущих планах Гитлера еще меньше. Но штука совсем не в этом. Понимай Немировски, до чего чудовищна эта новая война, до чего сильно отличается по сути это франко-германское противостояние от тех, что случились в 1870-м и в 1914-м, она бы наверняка, думается, выбрала другой сюжет – такой, что держался бы на осевом вопросе не о том, возможен ли отдельный мир между конкретными людьми, а о том, например, не должны ли достойные немецкие солдаты отказываться подчиняться приказам своих политических хозяев, или не должны ли французские граждане вроде Люсиль быть готовыми рискнуть всем, чтобы спасти живущих среди них евреев.

(Что интересно, Люсиль как раз рискует жизнью, спасая беженца, но этот беженец – не еврей, и в целом во «Французской сюите» нет заметной еврейской линии. Фалька же Немировски отправляет погибать за Рейх на Восточном фронте.)

В отличие от «Войны и мира», который, как Немировски напоминает себе в дневнике, был написан через полвека после реальных событий, «Французская сюита» написана прямо «на пылающей лаве»[138]. Предполагалось, что «Сюита» запечатлеет оккупацию с самого начала до гипотетического завершения. Первые две части покажут нам время до середины 1941 года. Что будет дальше – и в романе, и в действительном мире, – Немировски, разумеется, предвидеть не могла: в дневнике она называла это «тайной Бога»[139]. В отношении ее самой тайна Бога оказалась такой: в июле 1942 года ее заберет из дома французская полиция и доставит немецким властям для депортации. Через несколько недель она сгинет от тифа в Аушвице. В общей сложности из Франции в лагеря смерти вывезут 75 000 евреев, треть из них – полноправные французские граждане.

Отчего же Немировски (Ирен, ее муж Мишель Эпштейн и две их дочери) не сбежали из Франции, пока было время? Беженцы из царской России, Мишель и Ирен были, формально говоря, лицами без гражданства, проживающими во Франции, а потому необычайно уязвимыми. И все же, даже в середине 1930-х, когда общественное мнение относительно иностранцев начало ожесточаться, а антисемиты из французских правых, осмелевшие из-за событий в Германии, взялись бить в свои барабаны, чета Немировски не предприняла ничего для наведения порядка в своих документах. Лишь в 1938 году заставили они себя попробовать добыть бумаги о натурализации (которых им, по каким бы то ни было причинам, так и не выдали) и проделать все необходимое для отказа от иудейской веры в пользу католической.

После капитуляции французских войск в середине 1940 года у Немировски возникла возможность перебраться из Парижа в Андай, место в двух шагах от испанской границы. Они же выбрали деревню Исси-л’Эвек в Бургундии, внутри немецкой оккупированной зоны. В Исси, когда антиеврейские меры ужесточились (банковские счета евреев заморозили, евреям запретили публиковаться и велели носить желтые звезды), истина, вероятно, начала им открываться, хотя и не вся (только зимой 1941/42-го до администраций на завоеванных территориях стали доходить слухи, что решение так называемого еврейского вопроса примет вид геноцида). Вплоть до конца 1941 года Немировски, похоже, верила, что судьба евреев с улицы ее не затронет. В письме, адресованном маршалу Петэну, главе вишистского марионеточного правительства, она объясняет, что, как honorable (почтенная) иностранка, она заслуживает, чтобы ее оставили в покое[140].

Есть две приблизительные причины, почему Ирен Немировски могла считать себя на особом положении. Первая: бо́льшую часть своей жизни она всей душой мечтала быть француженкой, а в стране с протяженной историей принятия политических беженцев, но примечательно невосприимчивой к культурному плюрализму, быть полностью француженкой означало не быть ни русской эмигранткой, писавшей по-французски, ни франкоговорящей еврейкой. В самом ребяческом изводе (см. ее частично биографический роман «Le Vin de solitude»[141]) ее желание приняло форму грезы о перерождении «настоящей» француженкой с именем вроде Жанна Фурнье. (Героини юношеских работ Немировски обычно отринуты их матерями, но зато их лелеют их более чем по-матерински расположенные к ним французские гувернантки.)

Трудность Немировски как начинающего автора в 1920-е состояла в том, что помимо владения французским языком капитал, каким она располагала на французском литературном рынке, состоял в некотором объеме опыта, определявшем ее как иностранку: повседневная жизнь старой России, погромы и казачьи рейды, революция и Гражданская война, а сверх того, в меньшей мере, теневой мир международных финансов. И потому по мере развития своей карьеры она попеременно обращалась, в зависимости от духа времени, к двум своим авторским самостям: одна pur sang[142] француженка – «Жанна Фурнье», а вторая – экзотическая. Как писательница-француженка она сочиняла книги о «настоящих» французских семьях, воплощающих безупречные французские достоинства, книги, в которых и не пахнет никакой иностранщиной. После 1940-го французская самость взяла верх целиком, поскольку по поводу еврейских авторов в своих портфелях издатели нервничали все сильнее.

Применение же экзотической самости стало рискованным номером канатоходца. Чтобы не заработать себе ярлык русской, пишущей по-французски, Немировски держалась в стороне от русского эмигрантского сообщества. Чтобы не считаться еврейкой, она готова была насмехаться над евреями и изображать их карикатурно. Впрочем, в отличие от ее приехавших из России современников – Натали Саррот (урожденной Черняк) и Анри Труайя (урожденного Тарасова), – она публиковалась под своей русской фамилией, но на французский манер, пока запрет военного времени на еврейских писателей не вынудил ее применять псевдоним.

Вторая причина, почему Немировски считала, что ей удастся избежать судьбы евреев: она водила дружбу с влиятельными людьми из правых – даже из очень правых. За месяцы между их арестами ее супруг первым делом обратился с просьбами о вмешательстве как раз к этим друзьям. Чтобы укрепить их с женой позиции, он даже перерыл ее тексты в поисках полезных антисемитских цитат. Все те друзья подвели их – в основном из-за своего бессилия. А бессильны они были потому, что постепенно стало ясно: когда нацисты говорили обо всех евреях, они имели в виду всех евреев без исключения.

За ее компромиссы с антисемитами – которые, как со всей прямотой показало дело Дрейфуса полувеком ранее, были столь же влиятельны во Франции, на всех общественных уровнях, как и в Германии, – Немировски подверглась самому дотошному допросу, что примечательно, в ее биографии, написанной Джонатаном Вайссом[143]. Я не предлагаю продолжать здесь этот допрос. Немировски совершила несколько серьезных ошибок, а прожила недостаточно долго, чтобы их исправить. Неверно толкуя знаки, она верила, пока не стало слишком поздно, что сможет избежать скорого поезда истории, несшегося на нее. Из обширного корпуса работ, оставшегося после Немировски, некоторые можно смело забыть, но на удивление многие по-прежнему интересны – не только тем, что рассказывают нам об эволюции писателя, который в наши дни постепенно входит во французский канон, но и как летопись обрученности с Францией ее времени – летопись по меньшей мере умная, а по временам и изобличительная.


Ирен Немировски родилась в Киеве в 1903 году. Ее отец был банкиром с государственными связами. У нее, единственного ребенка, была гувернантка-француженка, летние каникулы девочка проводила на Лазурном Берегу. Когда к власти пришли большевики, Немировски перебрались в Париж, где Ирен поступила в Сорбонну и пять лет била баклуши на курсе по литературе, предпочитая учебе вечеринки. В свободное время писала рассказы. Что интересно, хотя Париж был узловой точкой международного модернизма, журналы, в которые она посылала свои работы, в своих литературных и политических взглядах оставались консервативны. В 1926 году Ирен вышла замуж за Эпштейна, человека из своего же круга (русское еврейство, банковское дело).

В первом своем заходе на роман Немировски мощно черпала материал из семейного прошлого. Давид Гольдер – финансист и спекулянт с особым интересом к русской нефти. Он владеет квартирой в Париже и виллой в Биаррице. Он стареет, у него нездоровое сердце, он бы предпочел жить потише. Однако у него за спиной, погоняя его, как галерного раба, две женщины: жена, которая его не выносит и похваляется своей неверностью, и дочь со вкусом на дорогие автомобили и мужчин. Когда случается первый инфаркт, жена подкупает врача, чтобы тот сказал пациенту, мол, ничего страшного; когда колебания рынка приводят к банкротству, дочь применяет сексуальные чары, чтобы отец еще разок доковылял в последний бой в зале совещаний.