Толстой, Беккет, Флобер и другие. 23 очерка о мировой литературе — страница 30 из 48

вопросы о том, как следует управлять миром, его не очень-то интересуют. Без толку искать в его письмах мысли о роли писателя в обществе. Девиз, который он цитирует у любимого философа, картезианца второго поколения Арнольда Гейлинкса (1624–1669), подсказывает общее отношение Беккета ко всему политическому: «Ubi nihil vales, ibi nihil velis», что можно трактовать так: «Не возлагай надежды и желания в поле, над которым не властен».

И лишь когда всплывает тема Ирландии, Беккет время от времени позволяет себе спускать пар политического мнения. Очерк Макгриви о Дж. Б. Йейтсе вызывает у него приступ бешенства. «Для столь краткого очерка политический и общественный анализ длинноват», – пишет он.

У меня едва не сложилось впечатление… что твой интерес переключился с самого человека на силы, которые его сформировали… Но, быть может, это… беда… моей хронической неспособности понять составляющую какого угодно заявления, содержащего оборот «ирландский народ», или же вообразить, что этому народу когда-либо было не напердеть в вельвет на искусство в какой бы то ни было форме… или же что он когда-либо был способен хоть на какую-то мысль или поступок, отличные от зачаточных мыслей и поступков, вколоченных в него священниками и демагогами на службе у священников, или что ему вдруг будет дело… что жил когда-то в Ирландии художник по имени Джек Батлер Йейтс (с. 599–600).

Макгриви был для Беккета ближайшим и самым преданным респондентом вне семейного круга. Джеймз Ноулсон, биограф Беккета, описывает Макгриви так:

…франтоватый человечек с искрометным чувством юмора; [он]… казался изысканным, даже когда зачастую оставался практически без гроша… Он был уверенным в себе, разговорчивым и компанейским в той же мере, в какой Беккет – робким, молчаливым и нелюдимым[198].

Беккет познакомился с Макгриви в Париже в 1928 году. Хотя Макгриви был старше на тринадцать лет, отношения сложились сразу. Впрочем, их разъездной образ жизни означал, что общаться они будут в основном в переписке. Около десяти лет они обменивались письмами постоянно, иногда еженедельно. А затем, по необъясненным причинам, эта переписка заглохла.

Макгриви был поэтом и критиком, автором одного из первых исследований творчества Т. С. Элиота. После «Стихотворений» 1934 года он более-менее забросил поэзию и посвятил себя критике искусства, а позднее – работе на посту директора Национальной галереи в Дублине. В Ирландии недавно произошло оживление интереса к Макгриви, хоть и в меньшей мере к его достижениям как поэта, каковые скромны, – скорее, к его попыткам ввести практики международного модернизма в замкнутый на себе мир ирландской поэзии. Чувства Беккета к стихам Макгриви были неоднозначны. Он одобрял авангардные поэтики друга, но оставался уклончив относительно католической и ирландской националистической ноты в них.


Письма Беккета 1930-х годов полнятся соображениями о предметах искусства, которые ему удалось повидать, услышанной музыке, прочитанных книгах. Среди первых попадаются попросту глупые – заявления заносчивого новичка: «Квартеты Бетховена – пустая трата времени», например (с. 68). Среди писателей, подвергнувшихся его юношескому осуждению, – Бальзак («Напыщенность стиля и мысли [в «Кузине Бетте»] столь непомерны, что не поймешь, пишет он всерьез или пародирует») и Гёте (в ту пору его драма «Тассо» – «ничего более отвратительного и не придумаешь-то»), с. 245, 319. Помимо рейдов на дублинскую литературную сцену, читает он в основном блистательных покойников. Среди английских романистов его любовь завоевали Генри Филдинг и Джейн Остен, Филдинг – свободой, с какой вклинивает свою авторскую самость в повествование (этот прием Беккет перенимает в «Мёрфи»). Ариосто, Сент-Бёв и Гёльдерлин тоже заслужили одобрительных кивков.

Менее ожидаемый читательский энтузиазм вызвал в нем Сэмюэл Джонсон. У Беккета, пораженного «безумным устрашенным лицом» в портрете Джеймза Барри, возникает мысль превратить историю отношений Джонсона с Эстер Трейл (лучше всего известной в наши дни по своим объемистым дневникам) в сценическую постановку. Не великий проповедник «Жизни» Босуэлла увлекает его, как это явствует из его писем, а человек, всю жизнь боровшийся с праздностью и черным псом депрессии. По версии Беккета, Джонсон поселяется в доме гораздо более молодой Эстер и ее супруга, когда сам уже стал импотентом, а значит, обречен быть «платоническим жиголо» в ménage à trois[199]. Сначала он страдает от отчаяния «любовника, которому нечем любить», а затем – от разбитого сердца, когда муж умирает и Эстер уходит к другому (с. 352, 397, 489).

«Само лишь существование лучше, чем ничто, а потому лучше существовать, даже страдая», – говорил доктор Джонсон[200]. Эстер Трейл, по замыслу Беккета для пьесы, не по силам понять, что человек способен предпочесть безнадежную любовь полному отсутствию чувства, а потому не сможет героиня и осознать трагической грани в любви Джонсона к ней.

В уверенном публичном человеке, втайне борющемся с апатией и подавленностью, не видящем в жизни смысла и вместе с тем не готовым к прекращению ее, Беккет отчетливо распознает братский дух. И все же после первой волны восторга к этому джонсоновскому проекту леность Беккета берет верх. Прежде чем он заносит перо над бумагой, проходит три года; посередине первого акта забрасывает работу[201].

До открытия Джонсона как писателя, с которым Беккет предпочитал отождествляться, был знаменитый своей подвижностью и плодовитостью Джеймз Джойс, Шем-Писака. Ранние сочинения Беккета, по его же веселому замечанию, «смердят Джойсом» (с. 81). Но переписка между Беккетом и Джойсом сводится лишь к нескольким посланиям. Причина проста: во времена, когда они были близки (1928–1930, 1937–1940) – когда Беккет служил у Джойса секретарем от случая к случаю и в целом мальчиком на побегушках, – они жили в одном городе – в Париже. Между этими двумя периодами их отношения были натянутыми, они не общались. Причина этого напряжения – взаимодействия Беккета с дочерью Джойса Лючией, которая была в Беккета влюблена. Пусть и обеспокоенный очевидной неустойчивостью рассудка у Лючии, Беккет, что совсем не к его чести, позволил этим отношениям развиваться. Когда же он их прервал, Нора Джойс впала в бешенство, обвинив его – в некоторой мере справедливо – в том, что он использовал ее дочь для поддержания связей с Джойсом.

Возможно, и к лучшему, что Беккета изгнали с этой опасной эдиповой территории. Когда его впустили обратно, в 1937 году, чтобы он помог вычитать «Неоконченный труд» (впоследствии «Финнеганов помин»), его отношение к мастеру стало менее напряженным, более снисходительным. Он поверяется Макгриви:

Джойс заплатил мне 250 франков за 15 часов работы на вычитке… А затем добавил старое пальто и 5 галстуков! Я не отказался. Гораздо проще быть уязвленным, чем уязвлять (с. 574).

И вновь, две недели спустя:

Он [Джойс] вчера вечером был безупречен, совершенно искренне корил себя за недостаток таланта. Я более не чувствую опасности в нашей связи. Он попросту очень достойный любви человек (с. 581).

В тот вечер, когда Беккет написал эти слова, он ввязался в потасовку с каким-то прохожим на парижской улице, и его пырнули ножом. Нож едва не попал в легкое; пришлось провести две недели в больнице. Джойсы сделали все возможное, чтобы помочь молодому соотечественнику, – переместили его в одиночную палату, носили ему пудинги с заварным кремом. Сообщения о нападении добрались до ирландских газет; мать и брат Беккета приехали в Париж посидеть с ним. Среди других неожиданных посетителей оказалась женщина, с которой Беккет познакомился за несколько лет до этого, Сюзанн Дешво-Дюмениль, которая позднее станет его спутницей, а затем и женой.

Результат того нападения, доложенный Макгриви с некоторой оторопью: Беккет, похоже, обнаружил, что он не настолько одинок в этом мире, как ему казалось; что еще любопытнее, инцидент утвердил его в решении сделать Париж своим домом.


Хотя литературная плодовитость Беккета в предвоенные годы была довольно слабой – монография о Прусте, проба пера в романе «Мечты о женщинах, красивых и так себе»[202], от которого Беккет отказался, и при жизни автора роман не издавали, кое-какие книжные рецензии; словом, Беккет совсем не бездеятелен. Он много читает философии, от досократиков до Шопенгауэра. О Шопенгауэре пишет: «Удовольствие… обнаружить философа, которого можно читать как поэта, с полным безразличием к априорным формам верификации» (с. 550). Он сосредоточенно трудится над Гейлинксом, читает его «Этику» в оригинале, на латыни: примечания к этому чтению были недавно раскопаны и опубликованы как сопутствующий комментарий к переводу на английский[203].

Беккет перечитывает Фому Кемпийского, это приводит ко многим страницам самокопаний. Опасность квиетизма Фомы для такого человека, как Беккет, у которого нет религиозной веры («Я… похоже, никогда не располагал ни малейшей способностью или склонностью к сверхъестественному»), состоит в том, что квиетизм способен укрепить его в «изоляционизме», который, как ни парадоксально, не христоподобен, а люциферов. И все же справедливо ли относиться к Фоме как к исключительно наставнику в нравственности, без всяких трансцендентальных черт? В случае Беккета способен ли нравственный кодекс спасти его от «потов и содроганий и паник и яростей и трепетов и сердечных взрывов», какие Беккет претерпевает?

«Я годами был несчастен, сознательно и намеренно», – продолжает он рассказывать Макгриви языком, примечательным своей прямотой (нет больше загадочных шуток и липовых галлицизмов ранних писем):