ьям Джеймз уверенно излагает преимущества души, которая в мире как дома:
Великая ошибка старинной рациональной [т. е. картезианской] психологии заключалась в том, что душа представлялась абсолютно духовным существом, одаренным некоторыми исключительно ему принадлежащими духовными способностями, с помощью которых объяснялись различные процессы припоминания, суждения, воображения, хотения и т. д.… Но более сведущая в этом вопросе современная наука рассматривает наши внутренние способности как бы заранее приноровленными к свойствам того мира, в котором мы живем; я хочу сказать, так приноровленными, чтобы обеспечить нам безопасность и счастье в окружающей обстановке[222].
Три
Много есть людей, разделяющих Беккетов удел, который можно примерно описать как удел экзистенциальной бездомности, и ощущающих этот удел как трагический, или абсурдный, или трагический и абсурдный одновременно. Во второй половине XIX века были многие, кто, pace Уильяму Джеймзу, подозревали либо что высшая цивилизация Запада произвела эволюционный поворот, ведущий в тупик, либо что будущее принадлежит не рефлектирующему, сверхсознательному, отчужденному «современному» типу людей, а нерефлективному, деятельному типу, – либо и то, и другое. Пока Беккет был юн, этот культурный пессимизм такого рода ощущался по-прежнему сильно. Фашизм, апогей которого Беккету суждено было пережить целиком и пострадать от него, воспевал инстинктивный, не рефлектирующий, деятельный тип человека и давил под своей пятой болезненных и рефлектирующих, подобных Беккету.
Умы Золя, Харди, Гюисманса и им подобных занимала теория биологической эволюции, которую к концу века восприняли и впитали почти все, кому нравилось считать себя современными. Есть непрерывный спектр жизни, связывающий, с одного конца, бактерии, а с другого – хомо сапиенс. Но есть и типы отмирающие, исчезающие – из-за чрезмерной адаптации. Может, громадный мозг хомо сапиенс, развитый под такое обширное сознание, – чрезмерная адаптация, может, человечество обречено последовать за динозаврами, а если и не все человечество целиком, то, вероятно, сверхрефлективные западные буржуазные самцы?
Четыре
Чего недостает в Беккетовом изложении жизни? Многого, и крупнейшее недостающее – кит.
– Капитан Ахав, – говорит Старбек, матрос с «Пекода», – не тот ли это Моби Дик, что оставил тебя без ноги?[223]
– Верно, Старбек, – отвечает капитан Ахав, – это Моби Дик сбил мою мачту… И я буду… гоняться за Белым Китом по обоим полушариям, покуда не выпустит он фонтан черной крови и не закачается на волнах его белая туша.
Но Старбек сомневается. Я взошел на этот корабль, чтобы охотиться на китов, а не искать отмщения – «мстить бессловесной твари… которая поразила тебя просто по слепому инстинкту! Капитан Ахав, питать злобу к бессловесному существу – это богохульство».
Ахав непоколебим.
– Все видимые предметы – только картонные маски, – говорит он, предлагая философский взгляд на свою месть белому киту. – Но в каждом явлении – в живых поступках, в открытых делах – проглядывают сквозь бессмысленную маску неведомые черты какого-то разумного начала. И если ты должен разить, рази через эту маску! Как иначе может узник выбраться на волю, если не прорвавшись сквозь стены своей темницы? Белый Кит для меня – это стена, воздвигнутая прямо передо мною[224].
Правит ли нашими жизнями сознание, злое или благое, или же то, что мы переживаем, обратно этому, то есть попросту всякое случается? Часть ли мы эксперимента в таких грандиозных масштабах, что мы не в силах распознать даже его очертания, или же, напротив, нет вообще никакого замысла, в котором бы мы участвовали? На мой взгляд, этот вопрос – суть «Моби Дика» как философской драмы, и он принципиально не отличается от вопроса, к которому сводится, по сути, корпус работ Беккета.
Мелвилл ставит вопрос не абстрактно, а в образах, в воплощениях. Никаким другим способом он этого сделать не может, поскольку вопрос предъявлен ему в отдельном образе, образе тьмы, не-образе. Белизна, говорит рассказчик Измаил в главе под названием «Белизна кита», есть «довершающий признак, свойственный всему ужасному»; ум подбрасывает ему образ белоснежного пейзажа, «немого и одновременно многозначительного»[225].
Вопрос явлен в образах. Посредством образов, даже образов пустоты, струятся потоки значений (такова природа образов). Образ первый: белая стена камеры, в которой мы заточены, и она же белая стена обширного китового лба. Если брошен гарпун, если гарпун пробивает стену, что именно он пробивает?
Другой образ: кит, громадных размеров, громадный в смертной агонии. В мире 1859 года белый кит – последнее существо на Земле (на Божьей земле? может быть – а может, и нет), с которым человек, даже вооруженный для боя, вступает в схватку со страхом в сердце.
Кит это кит это кит. Кит – это не идея. Белый кит – не белая стена. Если пырнуть кита, разве не пойдет у него кровь? Пойдет, конечно, – да бочками, как мы читаем в главе 61. Его крови не избегнуть. Его кровь бурлит и хлещет на фарлонги позади него, обагряет лица его убийц. Превращает море в алую заводь, побагровеют волны моря[226].
В белых своих узилищах Беккетовы самости, его сознания, его существа, как ни предпочти их назвать, ждут, смотрят, наблюдают, описывают.
Вся белая в своей белизне ротонда… Диаметр три фута, три фута от земли до вершины свода… Два белых тела, лежащие на земле… Белый и свод, и округлая стена… вся белая в своей белизне…[227]
Все известное все бело нагое тело белое метр ноги соединены будто сшиты. Свет жара пол белый площадью в квадратный метр недоступен взгляду. Белые стены один ярд на два белый потолок…[228]
Отчего же эти существа не схватят гарпун и не метнут его в белую стену? Ответ: потому что они бессильны, увечны, калечны, прикованы к постели. Потому что они – мозги, заточенные в горшках, без рук, без ног. Потому что они черви. Потому что у них нет гарпунов, в лучшем случае карандаши. Отчего же они калеки, или увечные, или черви, или бестелесные мозги, вооруженные в лучшем случае карандашами? Потому что и они, и разум, в них таящийся, считают, что единственный инструмент, способный пронзить белую стену, – инструмент чистой мысли. Вопреки доказательствам прямо у них перед глазами, что инструмент чистой мысли подводит вновь, и вновь, и вновь. Ты должен продолжать. Я не могу продолжать. Продолжай[229]. Пробуй еще. Терпи еще неудачу[230].
Для Мелвилла одноногий человек, вверяющий себя удару гарпуна, пусть гарпун его тоже подводит (к гарпуну привязана веревка, утаскивающая человека на погибель), – фигура трагической глупости и (вероятно) трагического величия, а-ля Макбет. Для Беккета безногий писец, верующий в чистую мысль, – фигура комическая или во всяком случае извод страдающей, скрежещущей зубами, солипсической интеллектуальной комедии, с откровениями о проклятии за ней, которую Беккет присвоил и которая стала у него некоторым рефлексом вплоть до поздних озарений, которые он пережил в 1980-е.
Но что, если бы Беккету хватило смелости воображения на грезу о ките, о громадном, плоском, лишенном черт фронте (front, от латинского frons – лоб), упертом в хрупкую лодку, с которой отваживаешься шагнуть в бездну, а позади того фронта – великий, хитрый звериный мозг, мозг из другой вселенной понятий, думающий мысли, сообразные своей природе, ни зловредные, ни благодатные, мысли непостижимые, несоразмерные человеческим?
Пять
Пробуй еще.
Существо, созданье, сознание просыпается (назовем это так) в обстоятельствах неотвратимых и необъяснимых. Он (она? оно?) делает все, на что способен (способна? способно?), чтобы разобраться в своих обстоятельствах (назовем их так), но тщетно. В действительности само понятие о понимании обстоятельств делается все более смутным. Он/она/оно – вроде бы часть чего-то преднамеренного, но что́ это – это «что-то», как он/она/оно с ним соотносится, что́ именует нечто преднамеренным?
Совершаем рывок. Оставим на какой-нибудь другой раз обдумывание, в чем этот рывок состоял.
Существо, созданье, одно из созданий, которых мы – кем бы мы ни были – называем приматами (каково его/ее/его имя для него/нее/него самого, нам неведомо; мы даже не уверены, что он/она/оно располагает понятием об имени; будем именовать его/ее/его «Оно» отсюда и далее; может, нам даже нужно разобраться в понятии располагания понятием, прежде чем покончим с этим), – Оно обнаруживает себя в белом пространстве, в неких обстоятельствах. Оно вроде бы часть чего-то преднамеренного – но чего?
Перед глазами у Него три черные пластиковые трубки каждая метр в длину и девятнадцать миллиметров в диаметре. Под каждой трубкой – маленький деревянный ящик с открытым верхом и с дверкой, которая закрыта, но ее можно отворить.
Бросают орех (прежде чем продолжить, остановимся заметить это «бросают», к которому вроде бы не приставлено подлежащее, деятель – кто же это может быть?) в третью трубку (один-два-три: можно ли допустить по умолчанию понятие о счете, можно ли допустить по умолчанию право и лево?). Если созданье, существо, примат, Оно желает орех (вечно в этих историях причудливых обстоятельств, в которых просыпаешься, все сводится к чему-то съестному), Оно должно открыть правильный ящик, а правильный ящик определяется как ящик, содержащий орех.
Орех бросают в третью трубку. Оно выбирает, какой ящик открыть. Открывает третий ящик и – узрите – там орех. Оно жадно съедает орех (что еще с ним делать, да и кроме того – Оно жутко проголодалось).