Лев Николаевич задыхается, беспокоен, периодически бредит. Вдруг около двух часов дня резко сел и громко сказал: «Вот и конец! И ничего!» А потом добавил: «Я вас прошу помнить, что, кроме Льва Толстого, есть еще много людей, а вы все смотрите на одного Льва. Лучше конец, чем так». И впал в забытье.
Толстой противится медицинским манипуляциям, он просит прекратить пускать кислород и требует оставить его в покое. Перед полуночью сел на кровать, занял неестественную позу, дышит тяжело: «Боюсь, что умираю». Ему предложили сделать впрыскивание морфием, но он отказался: «Нет, не надо, не хочу». Сделали укол камфоры, Льву Николаевичу, как показалось всем, немного полегчало. Своему сыну Сергею в этот момент Толстой говорит: «Истина… Я люблю много… Как они…» Это были последние слова Льва Николаевича Толстого. Но тогда никто этого не знал. Все, кроме дежурных, разошлись по комнатам спать.
Татьяна Львовна Сухотина вспоминала про эти слова так: «Будучи еще совсем молодым человеком, он гордо объявил, что его герой, которого он любит всеми силами своей души, это – Истина. И до того дня, когда он слабеющим голосом сказал своему старшему сыну, своему “истинному другу”, что он любил Истину, он никогда не изменял этой Истине. “Узнаете Истину, и Истина сделает вас свободными”. Он это знал и служил Истине до смерти».
Душан Петрович Маковецкий описывал этот день так. «Как трудно умирать! Надо жить по-Божьи». Лев Николаевич метался, задыхался, стонал, одышка, икота мучали его, забирая силы. В полубреду бормотал: «Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал (или не нашел) …Оставьте меня в покое… Надо удирать, надо удирать куда-нибудь». Ему все-таки ввели морфин, Толстой спал, пульс становился нитевидным, и его было сложно прощупать. После четырех часов утра Лев Толстой начал стонать, появилась предсмертная одышка, пульса никакого, синюшность лица и губ. В половине пятого Толстого попробовали попоить, он отреагировал и сделал глоток.
Один из врачей, Беркенгейм, рекомендовал позвать Софью Андреевну. Александра Львовна боролась до последнего, чтобы не пускать мать к отцу, боясь, что «ее приход отравит его последние минуты». Но в четыре часа утра за Софьей пришли. «Значит – умирает! Бедная Софья Андреевна растерялась, заволновалась, дрожит, не может одеться». Из воспоминаний племянницы Льва Николаевича Елизаветы: «Когда мы вошли в комнату, смежную с его спальней, в дверях стояла Александра Львовна; увидя мать, она сказала: “Вы прямо идете против его желания, он не хотел ее видеть”. Это показалось мне чудовищно неестественным, что у меня невольно вырвалось: “Саша, это невозможно, невозможно не пустить жену к умирающему мужу!»
Софью Андреевну ввели в комнату, она села на стул у постели своего Левочки. «Стала шептать Л. Н. слова любви и просить прощения, крестила его. До него явно ничто не доходило. Софья Андреевна посидела несколько минут, после чего ее убедили выйти из комнаты».
После ухода Софьи Толстой доктора решили пойти на крайние меры и применили вливание соляного раствора. Операция не возымела никакого эффекта. Дыхание Льва Николаевича было все таким же ужасным, а пульс слабел и слабел. Для того чтобы убедиться, в сознании ли он, к его глазам поднесли свет. И Маковицкого попросили окликнуть Толстого и предложить ему попить. Толстой немного проглотил. «Сознание, значит, в нем было…»
7 ноября. 5 часов утра.
Официальный бюллетень: в 5 утра наступило резкое ухудшение сердечной деятельности. Пришли прощаться Сергей Львович, все дети, племянница Елизавета Валерьяновна, доктора, Буланже, Гольденвейзер, Сергеенко, Философов, Озолин, его семья.
В 5.30 делали инъекции, пускали Oxidon, но Лев Николаевич сумел показать, что не желает этих манипуляций. В 6.03 – первая остановка дыхания, потом еще минуту Толстой дышал. В 6.04 – вторая остановка. Снова минута, вздох – последний. 6.05. Смерть.
Из воспоминаний Ильи Львовича: «Отец ушел из Ясной Поляны 28-го числа. Опять это роковое число, совпадавшее со всеми значительными событиями его жизни! Значит, опять произошло в его жизни что-то решительное, что-то важное. Значит, он уже не вернется! Отец не признавал никаких предрассудков, не боялся сам садиться за стол тринадцатым, часто вышучивал разные приметы, но число “28” он считал своим и любил его. Он родился в 28 году, 28 августа. 28-го числа вышла в печать его первая его книга “Детство и отрочество”, 28-го родился его первый сын. 28-го была первая свадьба одного из его сыновей и вот, наконец, 28-го он ушел из дома, чтобы больше никогда не вернуться».
Толстой проживет на свете 82 года – тоже «2» и «8», но в обратной последовательности.
Молодой Борис Пастернак приедет в Астапово, чтобы участвовать в похоронах, и потом напишет: «Было как-то естественно, что Толстой упокоился, успокоился у дороги, как странник, близ проездных путей тогдашней России, по которым продолжали пролетать и круговращаться его герои и героини и смотрели в вагонные окна на ничтожную мимо лежащую станцию, не зная, что глаза, которые всю жизнь на них смотрели и обняли их взором, и увековечили, навсегда на ней закрылись».
Сам Лев Николаевич считал, что «умирая, переходя в бесконечное, человек освобождается от оболочки своего я, сливается с каким-то безграничным общим, с тем чтобы в какой-то момент снова на время в той или иной форме обрести его и снова утратить (“пробудиться в смерть”)».
Он хотел жить, он думал о новой жизни, но часть его не могла расстаться с семьей и прошлым. Толстой в глубине души чувствовал, что это путешествие в один конец, и имя ему Смерть. Неслучайны и показательны его слова в диалоге со станционным доктором. «В гостиную заглядывает врач железнодорожной амбулатории Леон Иосифович Стоковский: он обязан заполнить карточку на проживание нежданно задержавшегося на станции больного. В карточке несколько вопросов. “Ф.И.О. – Толстой Л. Н. Возраст – 82 года. Должность…” Тут Стоковский запинается в нерешительности, но Лев Николаевич подсказывает с улыбкой: – Какая разница? Пишите – пассажир поезда № 12. Все мы пассажиры в этой жизни. Но один только входит в свой поезд, а другой, как я, схожу. Доктор так и пишет: “Должность – граф, пассажир поезда № 12. Болезнь – восп. легких. 31 окт. 1910 года”».
Именно здесь хочется вспомнить строки стихотворения, созвучные личности Толстого:
Я знаю мир души твоей,
Земному миру он не сроден.
Земной мир соткан из цепей,
А твой как молодость свободен.
Не золотой телец – твой Бог,
Не осквернен твой храм наживой.
Ты перед торжищем тревог
Стоишь как жрец благочестивый!
Ты как пророк явился нам,
Тебе чужды пороки наши —
И сладкой лести фимиам,
И злом отравленные чаши.
Ты хочешь небо низвести
На нашу сумрачную землю.
Остановясь на полпути,
Тебе доверчиво я внемлю.
Слежу за гением твоим,
Горжусь его полетом смелым…
Но в изумленьи оробелом
Не смею следовать за ним!
А через 27 лет русский писатель И. А. Бунин сделает запись: «И вот в 6 часов 5 минут утра 7 ноября 1910 года кончилась на станции Астапово не только жизнь одного из самых необыкновенных людей, когда-либо живших на свете, – кончился еще и некий необыкновенный человеческий подвиг, необыкновенная по своей силе, долготе и трудности борьба…
Профессор Снегирев, хирург, спасший жизнь С. А. Толстой (об экстренной операции упоминалось в одной из глав), выразит свое мнение так: «В продолжение всей почти своей жизни он одинаково воспитывал, обрабатывал дух и тело свое и при своей неутомимой энергии и дарованиях воспитал их одинаково сильно, крепко связал их и слил, – где кончалось тело и начинался дух – сказать невозможно… Сильные натуры, скрепленные единством существа и существования, бегут из дома, из насиженного места умирать вдали от него, чтобы при разъединении духа и тела не мешали суетные предметы, предметы обиходности, привычности и привязанности, не затягивали этого процесса, всегда тяжкого и всегда сознательного. Это есть роды души, где вместо болей бывает тоска – самая мучительная боль, которая существует на свете – боль духа…»
Наверное, профессор во многом прав. Толстой приобрел в своей жизни колоссальный опыт: от карточного игрока и волокиты до человека, перевернувшего духовные устои не только личные, но и многих других людей. Но один-единственный опыт он не испытал – уединение и конец. А для ощущения полного, завершенного процесса существования он был необходим. Поэтому сложно понять жене и семье его желание, а ему самому невозможно что-либо им объяснить, потому что Толстой и сам не понимал до конца, что происходит, он просто следовал велениям своей души.
Толстой умер, но с его смертью ничего не закончилось, а скорее началось. Страсти еще больше разгорались. Синод запретил совершать панихиды по Толстому: «Постановлено предписать всем епархиальным начальствам России принять все зависящие меры к тому, чтобы не допускать в церквах никаких панихид и церковнослужений по Л. Н. Толстом». Попытки оболгать писателя не прекращаются, а царь Николай, не сумев придумать достойный выход из положения, вызывает для совета Григория Распутина. «А теперь меня царь вызывает, чтобы насчет того поговорить, правильно ли попы поступили, что Толстого отказались хоронить. Царь считает, что поступили они глупо». Правительство не знает, что делать: с одной стороны, проигнорировать такое событие, как смерть писателя Толстого, нельзя; с другой стороны, допустить народное волнение и скорбь тоже невозможно. Но Николай II не мог понять, что церковные похороны стали бы оскорблением памяти писателя и мыслителя.
Множество людей стремились принять участие в траурной церемонии. Фактически в первых в истории России гражданских публичных похоронах, без обрядов и отпевания. Но правительство пресекало подобные попытки. Даже телеграммы соболезнования в Ясную Поляну, коих было многие тысячи, приносили их авторам немалые неприятности. Тех, кто открыто выражал скорбь, брали под арест и отправляли в тюрьмы, но даже такие репрессии не возымели необходимого эффекта.