Толстяк — страница 22 из 37

— Мы подойдем к этому делу по-спортивному, — объявил Шульц. — Победит та бригада, которая к шести часам вечера соберет больше всех корзин картофеля. За утерянные и пропущенные картофелины будут начисляться штрафные очки.

Было уже около двух часов. Спина болела немилосердно, в позвоночнике потрескивало, а голова начинала кружиться. Теперь я заботился о двух вещах: не проворонить картофелину и не упасть. С восхищением и завистью поглядывал я на Коваля, который шел согнувшись слева от меня и мерно, как машина, действовал своими длинными руками, бросая картофель в корзину без малейших признаков усталости. Правда, и Меринг, шедший от меня справа, тоже как будто бы не слишком устал. Неужели я один чувствую эту боль в спине и хватаю воздух широко раскрытым ртом, как выброшенная на берег рыба?

Я немного отстал. Я не отдыхал, не делал передышек, но вдруг обнаружил, что нахожусь метрах в двух позади нашей цепи. Коваль обернулся и помахал мне рукой. Огромным усилием воли я заставил себя двигаться чуть быстрее. Через некоторое время мне удалось догнать остальных, но одновременно я понял, что сил моих надолго не хватит. Минут пятнадцать — и все: свалюсь в борозду и даже шевельнуться не смогу.

Я глянул на Осецкую. Ей выделили полоску вдвое уже, чем у мальчишек, и работы ей доставалось вдвое меньше. Но все равно она заслуживала восхищения: непонятно откуда она черпала силы, такая тоненькая и хрупкая. Она шла между Мерингом и Старкевичем, ловко орудуя руками в светлых хлопчатобумажных перчатках. Вернее, бывших светлых, потому что теперь перчатки ее потемнели и кое-где прорвались. Подумать только — не пожалела таких красивых перчаток!

Она улыбнулась мне за спиной у Меринга. Я ответил ей бодрой улыбкой, которая стоила мне немалых усилий. Дул ветер, нельзя сказать, чтобы холодный, однако уже через несколько часов губы и щеки совершенно онемели.

И снова, незаметно для себя, я оказался позади. Мы уже были неподалеку от лесной опушки, на которой Шульц пообещал нам пятнадцатиминутный отдых. Дотяну ли я до нее?

И тут я заметил, что количество картошки в моих бороздах резко уменьшилось. Сначала я решил, что мне просто повезло, но вскоре заметил: Коваль то и дело наклонялся над моими бороздами и выбирал оттуда картофель. Таким образом он выполнял двойной труд. Я хотел было крикнуть ему, чтобы он не делал этого, однако усталость пересилила гордость.

— Эй, Жирный! — услышал я из соседней цепи. — Выпускаешь пар?

Это — голос Бубалло. Я не отзывался. Только бы добраться до леса, только бы выдержать и не свалиться.

— Боишься сало порастрясти? — не унимался тот. — Он вроде не замечает, что Коваль за него вкалывает! Эй, Жи-и-рный!

— Заткнись! — бросил Коваль, даже не разгибаясь и вроде бы не очень громко, но Бубалло тут же притих как мышь.

Только бы добраться до опушки!.. Теперь уже близко, совсем рядом. Краешком глаза я видел величественные кроны деревьев, расцвеченные золотыми, пурпурными и фиолетовыми красками, будто это и не листья вовсе, а наряд из драгоценных камней. Еще метров сто. Пятьдесят. Лошади тоже устали и тащили картофелекопалку уже с явным напряжением, выпуская из ноздрей клубы белого пара.

Я наполнил последнюю корзину, украсив ее сверху четырьмя огромными картофелинами причудливой формы.

Перерыв.

Ребята натащили из леса сухих веток и сложили из них костер. Шульц сунул в его основание кусок газеты и поджег. Огонь потянулся вверх, сначала робко, одним тоненьким язычком, а потом зашумел и охватил всю кучу хвороста. Я лежал на земле и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Казалось, что у меня никогда уже не хватит сил, чтобы подняться. Спина болела так, будто кто-то потоптался на ней в тяжеленных сапожищах. Дышалось с трудом. Ладони горели, руки были совершенно черными от налипшей земли. И, несмотря на все это, я испытывал удовлетворение от того, что мне удалось все-таки выдержать до конца, не сойти с полдороги.

Рядом прошел Коваль, волоча за собой целую сухую ель.

— Витек! — позвал я его.

Он приостановился и поглядел на меня.

— Глупо получилось, — сказал я. — Пришлось тебе повкалывать и за меня. Мне, честное слово, не хотелось этого, но я совсем выдохся.

— Перестань молоть чепуху, — сердито оборвал он меня. — Ничего я за тебя не делал. А вот похудеть тебе хоть немного не мешало бы.

— Знаю! — Я безнадежно усмехнулся. — Я и сам хотел бы похудеть. Думаешь, приятно таким быть?

— Так ты же вечно что-то жуешь, — упрекнул меня опирающийся на елку Коваль. — В школе ты только на второй завтрак по три булки рубаешь. Так не получится.

— Знаешь, — тихо признался я, — мне хотелось бы есть поменьше. Но я не могу. В Коми во время войны я вечно ходил с пустым желудком. Понимаешь? И теперь мне постоянно кажется, что я по-прежнему голодный.

— Но ты же не голодный.

— Не голодный, но мне все время приходится есть что-то. Теперь уже не от голода, а от одной мысли, что у меня опять засосет под ложечкой. Никак не могу избавиться от страха перед этим чувством, понимаешь, Витек? Когда я вижу еду, со мной происходит что-то странное. Просто дурею… Тебе случалось голодать?

— Еще бы, — отозвался он. — Но наверное, не так, как тебе. У нас тут в конце концов всегда находилась какая-то жратва. Люди шли на разные комбинации, ну и, конечно, старались как-нибудь обжулить гитлеровцев.

— Гитлеровцев обжуливать — это конечно, — сказал я. — Но мы-то были среди своих. И каждый знал, что в первую очередь нужно накормить солдат на фронте.

— Это факт. — Коваль выпрямился. — Но ты все-таки постарайся, Мацек, возьми себя в руки. С ребятами сам знаешь как, они не оставят тебя в покое. А каждому в отдельности не вдолбишь в голову, что там и как.

И он поволок елку в сторону костра. Я сел, а потом поднялся, и — о чудо! — получилось это легче, чем я ожидал. Боль постепенно утихла. Ребята палками разгребали жар в костре и бросали туда картофелины. Крестьянин в военной куртке задал коням корм и растирал им спины потрепанной ветошкой. Бася Осецкая, сняв перчатки, грела у костра онемевшие руки. После истории с провожанием я старался держаться от нее подальше. Но и не смотреть на нее я не мог, особенно когда она не замечала этого.

— Берегись, Лазанек, так и косым остаться можно. — Я обернулся. Ирка Флюковская глядела на меня с иронической усмешкой.

— Чего тебе?

— Я понимаю, — она вздохнула с деланным сочувствием. — Получить от ворот поворот всегда тяжело.

Неужели Баська рассказала ей о нашем разговоре и о том, что мое предложение дружбы было не принято? Я насторожился.

— А в чем дело?

— Ей было ужасно неприятно, что она не смогла принять твоего предложения. А почему бы тебе не помочь в математике Ясинскому? Он тоже отстает по этому предмету и наверняка согласился бы.

— Катись ты отсюда! — оборвал я ее. — И не суйся не в свои дела.

— Бася — моя подруга, — возразила она, разыгрывая на этот раз возмущение. — Она делится со мной всеми своими тайнами. А сейчас у нее большие неприятности.

— Какие неприятности? — не выдержал я.

— Над ней теперь смеются все соседские ребята. А хочешь узнать почему? — Она не выдержала и фыркнула.

Я резко повернулся и пошел к костру. От него с треском летели искры — Коваль положил в огонь принесенную им ель.

— Гасите огонь! — скомандовал физкультурник. — Перерыв закончен.

Ребята принялись забрасывать огонь комьями сырой земли. Крестьянин повел упряжку коней к новому картофельному клину, причмокивая языком и щелкая кнутом. «Больше не хочу ее знать, — думал я. — Так все выбалтывать Флюковской. Обе они небось смеялись до упаду. Теперь я никогда даже не гляну в ее сторону, не отзовусь ни словом…»

— У тебя усталый вид. — Шульц положил мне руку на плечо. — Оставайся здесь, Лазанек. Можешь отдохнуть одну смену.

— Спасибо, пан учитель, но я не устал, — отозвался я и занял в цепи свое прежнее место.


— Завтрак на столе! Поторопись, Мацек, уже без четверти восемь!

Я глядел на горку румяных булочек, на салатницу, полную сметаны с творогом, на зелень.

— Я не могу есть, — объявил я.

— Не можешь?.. — В кухонных дверях появилось изумленное лицо матери.

— У меня немного желудок побаливает, — пробормотал я в оправдание.

Мама торопливо вошла в комнату и прикоснулась губами к моему лбу.

— Холодный, — задумчиво сказала она. — Значит, температуры у тебя нет. А болит сильно?

Меня раздражала эта ее непрошеная заботливость.

— Нет. Я же сказал, что немного побаливает. Ну, я пойду.

— Так нельзя, сынок. — Она силой усадила меня за стол. — Выходить из дому натощак — очень вредно. Съешь хоть одну булочку.

— Не буду! — разозлился я окончательно. — У меня желудок болит. И вообще у меня отвращение к еде.

— Одну-единственную булочку, — настаивала мама. — И чашечку кофе со сливками. Увидишь — тебе сразу же станет легче.

Хоть плачь! Я глядел на эти булки, на творог, на кусок масла, лежавший в масленке, и едва успевал проглатывать наплывающую в рот слюну.

— Не буду есть… — шепнул я уже в полном отчаянии. — Не буду, слышишь, ни за что не буду…

Она наконец поняла и вышла из комнаты с опущенной головой. Я встал и сделал несколько шагов по направлению к двери. Но не удержался и вернулся. Непреодолимая сила тащила меня назад. Остановившись у стола, я принялся поочередно осматривать булки, творог, масло, ломтики ветчины. Меня просто мутило от голода, он с каждой секундой становился все острее, казалось, что я уже целую вечность не держал крошки во рту. Я отвернулся и, через силу переставляя собственные ноги, направился к висевшему на стене зеркалу. Толстяк. Три подбородка — три волны жира, сальные складки, наплывающие одна на другую. Глаз почти не видно, шеи — тоже. Повторил про себя известные наизусть клички: «Жирный», «Толстяк», «Кит», «Бочка селедок».

И опять стол: булки, творог, ветчина… Во рту у меня стояла горечь лепешек из березовой коры, приторный привкус разваренных картофельных очистков, кислота листьев дикого щавеля. Вот отправлюсь в школу натощак, а вернусь — и всего этого не будет. Мама, как тогда, в Коми, растерянно разведет руками, горестно глянет на меня. Нет!