— Я вот… — начал он, и голос его прервался.
Толя подумал, что продолжит он так: «…всыплю тебе сейчас!»
Но Василий Борисович сказал другое:
— Я вот… тоже люблю боржом! Ни водки не пью, ни пива, вместо чая даже готов пить боржом!
— И я… — отозвался Толя смелея.
— Безобразие, что в такую жару для нас нет боржома, — продолжал Василий Борисович. — Не сомневаюсь, что за это кое-кто получит выговор.
— Угу, — сказал Толя, ещё более ободрившись.
— Но, брат, мы — артисты. Поят нас боржомом или не поят— мы должны играть. Это наша работа— играть. Хорошее настроение или плохое — от работы не увиливают. Кроме тебя, все артисты это понимают. А тебе вот приходится растолковывать.
Василий Борисович снял Толю с колен и сурово посмотрел ему в глаза.
— А я не артист, я ещё маленький, — сказал Толя жалобным голосом, неизменно умилявшим маму. — Вы взрослые, вы артисты, — конечно, вы должны. А я не должен. Я маленький, мне жарко, я устал, пить хочу…
После каждого слова Толя жалел себя всё сильнее. На глаза его навернулись слёзы. Все видели, что короткое затишье вот-вот сменится новой бурей и ливнем. Это казалось неотвратимым.
Однако Василий Борисович не сдался:
— Я знаю, что ты маленький мальчик, — проговорил он негромко, — но я считал, что ты вместе с тем артист. Мне казалось, что тебе, в общем, удаётся твоя первая работа. Но, по-видимому, это была для тебя не работа, — это было для тебя, должно быть, просто развлечение. Поскольку ты не артист, мне, выходит, нечего больше тебе сказать.
— А если б я был артист, тогда вы что бы сказали? — спросил Толя, который не рассчитывал, что Василий Борисович так быстро перестанет с ним возиться.
— Тогда?.. Что мы — десяток артистов — хотим работать, сниматься. Хотим — и не можем из-за тебя. Что нет худшего греха, чем не давать людям работать. «Брось капризы!» — потребовал бы я, — закончил Василий Борисович зычным голосом, каким никогда не говорил старик Лодыжкин.
— И что ответил бы артист? — Толя неотрывно смотрел на Василия Борисовича снизу вверх.
— Артисту не пришлось бы подсказывать, — отрезал тот и, не оглядываясь, зашагал к Майе Георгиевне, совещавшейся поодаль с операторами.
— Василий Борисович! — крикнул Толя ему вслед, когда он удалился уже шагов на пятнадцать. — Передайте Майе Георгиевне, что я буду сниматься.
— Передам, — ответил Василий Борисович, не оборачиваясь.
— Сейчас буду!
— Передам, — повторил Василий Борисович так же, хоть Майя Георгиевна слышала всё и сама.
…Через десять минут раздалась команда: «Мотор!»— и съёмка продолжалась.
— Да, — говорила мама вечером того же дня, — сегодня я убедилась, что мальчика мне не подменили, чуда не случилось. Но всё-таки стало, не так бесполезно, как раньше, что-то ему втолковывать…
— Конечно, — согласилась Галина Михайловна. — А что касается чуда, о котором вы упомянули, то оно случится, может быть, дня через два-три. По-моему, есть много шансов на то, что оно произойдёт. Ну, а если оно не случится, тогда что ж… вам останется только постепенно перевоспитывать Толю.
Всё это Галина Михайловна произнесла вполне серьёзным, ничуть не шутливым тоном.
— Значит, чудо может случиться через два-три дня? — недоверчиво переспросила мама.
— Да, через два или три. Сейчас я ещё не знаю точно. Вот тогда вы сможете сказать: «Мне его подменили!..»
Съёмки эпизодов, в которых участвовал Толя, закончились. Плёнку проявили. После этого решили устроить просмотр готовых кусков картины — для работников фабрики и членов киногруппы.
Само собой разумеется, Толю с мамой тоже пригласили. В маленьком просмотровом зале с экраном чуть побольше обыкновенной простыни мама и Толя сели рядом.
За несколько секунд до того, как погасили свет, с ними рядом сел Василий Борисович. Толя приготовился следить за выражением его лица: интересно, что ему будет нравиться?..
В последнее время Василий Борисович словно бы не замечал Толю. Он смотрел на него только во время репетиций и съёмок. Едва выйдя из роли старика Лодыжкина, он уже не поворачивал в Толину сторону головы. На Трилли Лодыжкин глядел с неприязненным любопытством. А Толя для Василия Борисовича просто не существовал. Но почему? Вот с актёром, игравшим доктора, который по роли говорил с Лодыжкиным самым грубым и барским тоном, Василий Борисович шёл после съёмки, дружески беседуя. С актёром, игравшим дворника (а дворник ведь вытолкал старика из сада на дорогу), Василий Борисович на гостиничном дворе играл в пинг-понг. Так в чём же дело?
Должно быть, Василий Борисович не забыл Толиного «бунта». И тем сильнее волновало Толю, что будет написано на лице актёра, когда он увидит его сейчас в фильме…
Однако с момента, когда на осветившемся экране он увидел самого себя, до минуты, когда в зале снова зажглась люстра, Толя ни разу не взглянул на соседа. Было невозможно оторвать глаза…
Он видел своё огромное лицо, искажённое гримасой каприза. Рот, разинутый в истошном, угрожающем крике. Он видел себя, сучащего ногами, трясущего головой, машущего руками. А потом снова свой угрожающе, со злорадством разеваемый рот, прикрытые глаза, наблюдающие в щёлки замешательство взрослых, слипшиеся кудряшки на лбу…
Видеть себя со стороны было жгуче интересно и нестерпимо противно. Конечно, он видел не просто себя, а себя в роли Трилли. Но, во-первых, он выступал в этой роли без всякого грима, а во-вторых, ему в голову не могло прийти, что сыгранный им Трилли будет так гадок. Впрочем, другие зрители находили, вероятно, что Трилли не только противен, но и смешон. За короткое время в зале по меньшей мере дважды раздавался смех. Но самому Толе было не до смеха. Его волновало одно, ему необходимо было срочно узнать об этом у мамы: такой же он в жизни или не такой, каким выглядел на экране?
Но ему не сразу удалось об этом узнать. Мама прислушивалась к тому, что говорят о показанном артисты, работники кинофабрики, и Толя напрасно её теребил. К удовольствию мамы, все считали, что куски будущей картины удачны. Вряд ли нужно что-либо переснимать. Толя, в общем, с ролью справился. И даже Василий Борисович, кивая на него, сказал Майе Георгиевне:
— Кажется, получилось.
Но даже этому своему торжеству Толя порадовался как-то мимоходом. Слишком его занимало другое.
Только когда они вышли на улицу, мама ответила наконец Толе на вопрос, уже минут пятнадцать вертевшийся у него на языке.
— Ну, конечно же, Толик! — ответила мама радостно, так как у неё было очень хорошее настроение. — Ты в картине точь-в-точь такой, как в жизни!
— Мам, нет, правда, я бываю такой, как сейчас показывали? — переспросил он негромко и хрипло.
— Да, конечно! — подтвердила мама радостно и звонко. — Очень часто!
— Похож, очень на себя похож! — присоединилась к маме и Майя Георгиевна, догнавшая их.
Вместе с Галиной Михайловной и Майей Георгиевной Толя и мама не спеша пошли к гостинице по набережной.
— Ну вот… Получилось не худо. Переснимать ничего не собираемся. Так что кончилась для вас, — Майя Георгиевна улыбнулась Толе и маме, — страдная пора. И отныне больше не нужно будет торопиться на съёмки.
— И что же теперь?.. — спросила растерянно мама.
— Теперь? Разве вы не догадываетесь?.. Можете сделать то, чему мы помешали когда-то: можете Толю постричь! Кудри ему определённо больше не понадобятся…
Через несколько дней в приморский город, где жили Толя с мамой, приехал папа. Он решил провести с ними у моря свой отпуск.
Мама встретила его в порту (он приплыл на пароходе) и по дороге в гостиницу рассказывала о съёмках и о Толе.
— Он в последнее время стал… как тебе сказать… Словом, ты его не узнаешь. Да сам убедишься! — Они шли уже по парку, прилегавшему к гостинице. — Ну, подойди к нему теперь!
— Да где он?
— Как — где? Вот! Когда я говорила, что ты его не узнаешь, я не имела в виду, что он внешне так уж переменился… А ты, я вижу… Да вот же он идёт!
Навстречу, твердо ступая, шёл загорелый, большеголовый стриженый мальчик. Рядом с ним, таща за собой шланг, шагал дворник.
— Розы с тобой сейчас, артист, совместно польём, — говорил дворник. — Осторожненько. Доволен, а? — Он улыбался и помахивал струйкой воды из шланга, точно прутиком.
НОВЫЕ ДРУЗЬЯ
Начальник нашего пионерлагеря сказал, что ни в одну смену не было столько происшествий, сколько в нашу, и что он не помнит, чтоб от кого-нибудь в последние годы было столько беспокойства вожатым, сколько от нас.
Действительно, у нас всё время что-нибудь приключалось. И всегда или с Усачёвым, или с Волошиным.
С Мишей Волошиным я познакомился в пути. Я хорошо помню тот день.
Проснувшись после первой ночи в поезде Москва— Симферополь, я вышел в коридор, и вожатая Ирина, которая ехала с нами в крымский лагерь, сказала, чтоб я умылся, поел и пришёл к ней в купе. В этом купе, кроме неё, были ещё три девочки.
— Девочкам скучно и тебе тоже. Так что приходи к нам поскорее, — велела Ирина.
У них в купе я сел на одну нижнюю полку, а все три девочки и Ирина — напротив меня, на другую. Все девочки молчали и смотрели на меня. Ирина сказала:
— Вот и прекрасно, что Володя пришёл. Теперь нам не будет скучно.
Девочки сидели, как в театре, и разглядывали меня. Они были разные. Одна, самая взрослая, наверно уже семиклассница, была очень нарядная. Потом уж я заметил, что она одета, как остальные девочки: в белую блузку и синюю юбку. А сперва она показалась мне самой нарядной, наверно, из-за своей длинной и толстой косы золотистого цвета. Я подумал, что такую косу растят, должно быть, много лет, не меньше, чем семь или восемь, и стал прикидывать на глаз, будет ли в этой косе метр, но тут нарядная девочка вдруг закинула её за спину.
Остальные девочки были, по-моему, немножко моложе меня. Обе веснушчатые и серьёзные, а одна даже в роговых очках.