Том 1 — страница 15 из 32

рокричав в горницах «ура» и выпалив из револьвера, споткнулся там о диван и, попав головой в подушки, тут же захрапел.

VI

Студеная заря горела за Мшой, розовый камыш опрокинулся ясно в тишайших затонах. Снеговой туман встал на низинах; сквозь него верещали птицы, плыл уютный благовест от мшанских церковок, да еще в стороне, за перевалом, бухали где-то дремотно с высокой звонницы, не то в Знаменске, не то в Растеряхе, будто сама земля гудела темными недряными колоколами…

С похмелья хмурый очнулся Синельников под прилавком. Приказчики, помятые, узкоглазые от спанья, потащили к реке. Гогоча, пожимаясь, бросились с разбегу в остывшие за ночь струи. Шаром обдало. Любо отдать истомленное тело текучим струям, где сжимают холодные тиски неги и, словно девичьи объятия, влекут в омутную глубь. Раскроешь глаза, на дне зеленый хрусталь сияет, желтые мерцания текут, тянутся млечно-зеленые водоросли. А на берегу солнце обласкает, окутает облаком нежного тепла; тихо вода плеснет у ног, и внятно зазвучит томный голос тела, налитого до краев сладостными желаниями…

От обители крестный ход шел на взгорье к богородицыну ключу. Пел девичий клирос под вольной зарей, басили диаконы в червонных ризах, смиренно и благочестиво шествовали строгие старицы за чудотворной иконой. Колыхались в голубом, не пыльном еще воздухе обнаженные головы, узорчатые платки, темно-алые знамена и хоругви — все обращенное на восток, где внизу, за приречной долиной, слепило очи бурное грядущее солнце.

— Нужно на ярмонку, что ль, наведаться, — лениво подумал Синельников, протянувшись на песке. Какой-то ласкающий образ, свежий от утра, тончайший, коснулся души. Солнце мутно-радужным золотом лилось под полузакрытые веки, теплый ветер дул. За спиной гай-кала, ворошилась гулко монастырская площадь, звенел праздничный день, и было легко и радостно от ликующих предчувствий.

Веселей брызнули колокола над обителью. Разбрелись истовые богомольцы со взгорья, забубнила карусель, флаг взвился. Купцы отрезвели со вчерашнего, выступили за прилавки, сторожко прицеливаясь в покупателей. Серело от взметенной пыли небо; в нем четыре ангела блистали, излучая нежную радость: ведь вот впереди день целый, веселье, кружение хмельное — пьяный, разгульный день.

Высоко задирал бороду рыжий бражник Никита, гайкая на всю площадь; тесным кругом собрались подле него парни-ротозеи, глядя, как ловко цедит он в жестяные кружки черную пенистую брагу. Да и впрямь где лучше брага, как не у Никиты, где еще утолить жажду в душный полдень, когда зной течет неугомонно и даже в ушах жужжит.

— Эх, дойди-довались, у кого деньги завелись! Сам бы пил, да деньги надо, жена в закладе! Чепан, куда пошел! Ходи к нашему шалашу, брага — все отдашь, да мало!

«Чепан» застенчиво ухмылялся, обертываясь, однако протягивал гривну бражнику и почесывался.

— Отсыпай, что ли, чтоб тебе… — Жадно глотал он сыченую влагу — всем стягивала глотки несусветная, одурманивающая жажда.

— Московски калачи, хороши, горячи! С пылу, с жару, пятак за пару! Разжуешь — язык проглотишь! Эй, тетка, на, пользуйся моей простотой, бери по семь — два!

Густо проливался зной в побелевшем воздухе; кровь в жилах взыграла, как вино, обдавая тело одурелой истомой; с медовых рядов ветром потянуло, вкусно пахнет, заманчиво! В палатках горой пряники навалены, золоченые, малиновые, медовики желтые. Горланят офени, зазывая баб. Лезут в глаза телеги, насыпанные доверху малиной, крыжовником, красной смородиной, до которой падки алчные ребятишки, — благодать!..

Огневеет броское солнце по площади, а приказчикам в краснорядных лавках то и на руку: прищелкивая языком, развертывают они перед очумевшими от жары бабами румяный глянцевитый кумач. Огненным ручьем струится в искусных руках кумач, даже жарко от него. Загораются очи девичьи, глядя на завидный товар: хорошо в алом сарафане в воскресенье на лужайку выйти, павой в хороводе проплыть. А зеленый ситец с розовыми разводами еще лучше: так и льстит своими нежными цветами, раскрываясь пламенно на ослепляющем солнце.

Ох, и не пересмотреть всего в синельниковской лавке! Тороватые приказчики раскидывают сарпинку, кашемир, ситец; одни бойко стреляют глазами в покупательниц, разъярившихся от зависти, другие примеривают, накидывая материю на бабу и нарочно скользя руками по налитой груди.

— Эх, тетка, прямо краля ты в этом — и не узнаешь, а? Малина, а не товар! А то еще есть, только вчера с фабрики получили, самый модный образец…

Ярмарка живет, как громадное тело, как сказочный дракон, огненно расцвеченный крылатыми лучами. Одна кровь, буйная и играющая, бродит в этом теле, напоенном жгучестью лета и ожиданием новых приманчивых чудес. Как пульс, бьющийся глухо, но плодоносно, гукает где-то барабан сквозь темный ропот толпы; отзвуки музыки несутся с карусельной площади; иногда, как звенящие ослепительные осколки, врываются оттуда визги медных тарелок.

Там идет главный пир, кипучий и радостный; вся молодежь, упоенная празднеством, музыкой и блеском, от которого разгораются очи, собралась у каруселей. Сдвинулись девушки пучками пылающих цветов. Вдруг пурпур вспыхнет — и даже на лице, набеленном щегольски, рдеет заревой отблеск; но стрельнет глазами девушка и — нет ее, лишь взоры на мгновение заткутся алым: огневой цвет — солнцев цвет. А дальше, как окропленные зарей лесные колокольчики, лиловое, и вновь улыбаются стрельчатые ресницы и уплывают, словно в бреду. Там платки, синие, голубые, золотисто-розовые, льются цветоносным мерцающим потоком; шелк струится, шелк вспыхивает, алый, зеленый, вихрево-пламенный. Будто пышный хвост жар-птицы раскинулся здесь и слепит, пронзая воздух огнецветными лучами.

Яростней горячеет солнце: вот сейчас так и затлеет все, изойдет легким дымом. Уже Синельникову почудилось, что проскользнула вчерашняя послушница, усмехнувшись, грудью его задев. Бредом заражало солнце душу, странным бредом, страстным. Трое замертво упали на ярмарке от солнечного удара…

Гулко бьется пульс ярмарки, визжат гармоники, несутся качели — прямо в крышу уносятся, летят деревянные кони, выпучив ретиво глаза. Гуляет народ, радостен и светел красный день. И жарко надо всем — смотреть нельзя — яркий пылает стеклярус, зажигая расцвеченные завесы на каруселях, словно там, в горящих каплях, отразилась зеркально вся многоцветная пышность праздника. А за колеистой луговиной праздно горят среброзвездные купола; рядится Мшанск на праздник, и летят таратайки в червонных межняках, где текут стеклянные дымки и зреет темная сила.

VII

Скучая, глазел Синельников через окно «ресторации» на людную, хмельную толкучку. Уже на вечер перевалило. Появилась новая публика, принаряженная и «расфуфыренная», как лепетал Яша-нежный, подпрыгивая позади тучной аптекарши. Шныряли пиджаки, белые околыши; колыхались от степенного смешка белотелые купчихи в тяжелых бархатных платьях, сновали, покалывая всех завистливыми глазками, язвительные чиновницы. И вдруг синий шарф почудился Синельникову в толпе — на черных чьих-то волосах; мелькнуло где-то смешливое, длинноносое лицо исправничьей Эжени, и знакомый трепет подступил к сердцу.

— Не упущу, — вскочил он с места, растерянно слабея, — не сробеть бы только… — и, немного постояв, лихорадочно бросился на площадь.

Гудел народ, голосили шарманки за «ресторацией», неистово ахала гармоника с бубенцами. Пьяным перегаром дыша, теснилась толпа к каруселям, гоготала у балаганов, где на подмостках расхаживала певунья Маша в бисере и с голыми ногами. Похмельем голову крутило, кружило от гама, и с куполов иноческих глядел на торжище дремотно-золотой закат.

— Лиза, — позвал Синельников, разминая толпу локтями.

Княжна, стоявшая у карусели, оглянулась, полупечальная усмешка осветила ее лицо. Синельников поздоровался, и от нахлынувшей неловкости и тайной боли опять смутно стало на душе…

— Ну, что же, — развязно обратился он к исправничьим дочкам, — идемте на качели, господа! У нас все катаются, стесняться нечего.

Эжени радостно захлопала в ладоши, и компания расселась по качелям.

Легок и бесшумен влет их под неуемные крики «ой-ры», под заливчатый звон бубенцов. Порывистей все тянул веревку Синельников, взмывая вместе с Лизой над кипучей толпой, над огнями, над вечерней далью. И снова падали в бездну, светлую от фонарей, где ждали выкрики польки и чьи-то голоса, чтоб оглушить на миг и вдруг провалиться…

Как отблеск далеких пожарищ, темно-красный догорал закат. Громадным тускнеющим заревом лег на низины, стекал за поле мутным багрянцем. Мирно, грустно стало. Словно догорели свечи земного пира, гаснут, а там, в выси, сияния иного праздника…

— Только не уезжайте, Лиза, — бормотал Синельников, задыхаясь от лихорадочного лёта и близкого тепла ее ног. — Что хотите, я все могу для вас… Ведь вы знаете…

— Ах, останусь, боже, — закатилась княжна искренно, откинувшись даже назад от смеха. — Право, с вами не скучно! Ну, сделайте что-нибудь интересное… Идемте за ним, господа, — обратилась она к спутницам.

Вся компания хлынула за Синельниковым.

— Окрутили молодчика, — ехидно шепнул Яша-нежный аптекарше, — он для прогоревшей княжны отца родного не пожалеет, завинтит почем зря!..

Подошли к «ресторации».

— Эй, хозяин! — крикнул Синельников. — Есть у тебя что-нибудь почище?

— Пожалуйте, пожалуйте, — засуетились половые, — для благородных у нас завсегда отдельная есть, вот сюда-с!

Появились еще Сеня Колпаков с Агничкой. Гости, смеясь, расселись в палатке, щелкнули пробки дурного шампанского, которое Миша Белый всегда имел про запас для почетных гостей. Податной встал и произнес тост в честь «Меркурия и Венеры», которого, однако, никто не понял. Лишь Агничка захлопала в ладоши, но сейчас же, покраснев, умолкла, видя, что не к месту.

Княжна дотронулась до шампанского.

— Гадость, — произнесла она, капризно кривя губы, но выпила все. Синельников сидел с ней рядом и пил коньяк.