Том 1 — страница 2 из 32

Сюжетом «Падения Даира» непосредственно является само историческое событие. Автор создал романтическую картину легендарного штурма Перекопа, оставаясь верным точному воспроизведению конкретных исторических обстоятельств.

«Армия противника стояла за неприступными укреплениями террасы, пересекающей все пути на полуостров. Надо было преодолеть террасу. Бросить массы за террасу — уже значило победить.

Армия, атакующая в ярости террасу — под ураганным огнем артиллерии и пулеметов противника, — обратилась бы в груду тел. Исход был или в длительной инженерной атаке, или в молниеносном маневре. Но страна требовала уничтожить последних сейчас. Оставался маневр.

Дули северо-западные ветры. По донесениям агентуры, ветры угнали в море воду из залива, обнажив ложе на много верст. Ринуть множества в обход террасы — по осушенным глубинам — прямо на восточный низменный берег перешейка, проволочить туда же артиллерию, обрушиться паникой, огнем, ста тысячами топчущих ног на тылы хитрых, запрятавшихся в железо и камни».

Таково ясно и точно изложенное условие стратегической задачи, такова сюжетная основа повести. И весь напряженный, волнующий фабульный интерес повести сосредоточен на ходе невероятно трудной, невероятно рискованной и смелой операции. Тяготеет угроза обратного прилива, возвращения воды в залив, а значит, гибели всей армии.

И вся эта обстоятельно воспроизводимая история взятия Перекопа овеяна романтикой мечты множеств и множеств участников события, вчерашних «маленьких» людей, устремившихся в поход за правдой. Кажется, все эти бойцы, подобно героям предреволюционных рассказов Малышкина, тоже видят «золотой сон о счастье». Вот бойцы на привале, у костра, перед походом.

«— Есть там железная стена, поперек в море уперлась, называется терраса. Сторона за ней ярь-пески, туманны горы. Разведчики наши там были, так сказывают, лето круглый год, по два раза яровое сеют!..

…Кто-то из лежавших изумленно и смутно грезил, корчась в нагретой стуже:

— Боже ж, какая есть сторона!..

— А может, брешут, — хмуро сказал другой; оба легли на локтях, стали глядеть на огонь задумчиво и неотрывно… говорили что-то, показывая в темь: наверно, о той же чудесной стране Даир».

Из потемок смотрят бойцы в сказочную страну счастья. Много в их мечтах и от наивной крестьянской веры в чудо, от сказок о «золотом веке»… И все же это не смутные грезы, не призраки, при всей фантастичности мечтаний. Легендарная «страна Даир» выступает в поэме как образ грядущей красоты, чистоты, справедливости, правды во всем мире, — подобно тому, как у Маяковского: «Там за горами горя солнечный край непочатый»… Весь этот поход за счастьем, всю суровость борьбы, всю священную наивность мечтаний художник утвердил как правду — единственную правду на земле.

«За околицей, в темном, цвела чудесная бирюзовая полоса от зари; в улицах топало, гудело железом, людями, телегами, скотом, как в далеком столетии. И так было надо: гул становий, двинутых по дикой земле, брезжущий в потемках рай — в этом было мировое, правда».

«Падение Даира» утверждало мысль о том, что сон «маленьких» людей о счастье перестал быть насмешливым, обманчивым, и крылья сказок о прекрасных веках, могучие крылья несут вперед эти тысячи и тысячи, призванные указать миру новый путь. Даже и архаическими Образами «становий», «кочевий» писатель стремился выразить единство исторической жизни народа, историческую оправданность, необходимость социалистической революции, как единственного выхода из всего пройденного народом пути. И реальная «бытовая» правда этого всенародного похода за счастьем, небывалые труды и лишения этих бойцов, одетых как попало, фантастически, нередко в лохмотья и отрепья, — эта реальная правда предстает одухотворенной великой, единственной человеческой мечтой. Из всего этого и возникает поэтический образ самой героической, самой, романтической борьбы в истории человечества.

Есть ли в жизни нечто неподдельное, настоящее, прочное, или все только видимость, только обманчивая мечта?

Шелехов, герой «Севастополя», исповедуется перед полунасмешливо слушающей его Жекой:

«Стоит вас не видеть два-три дня, и уже почти не верится, что вы существуете. Вообще вся жизнь — фантастичная, шатающаяся… Некуда пойти, только к вам. Хочется, Жека, как хочется — хоть здесь, с вами, найти настоящее, прочное!..

…так хочется настоящего, не призрачного! До Севастополя я ведь почти не жил. Полгода назад, вместе с революцией, пришло солнце, пришло море, простор… думал, вот оно — настоящее, начинается! И, правда, началось… почти сказочным полетом. И вдруг — опять одиночество, тучи… сон без просыпу… Разбудите меня, Жека, вы одна можете».

Мы видим, как усложняется постоянная тема Малышкина — тема мечты и действительности, иллюзий и реальности, сна и жизни. В интеллигентском полуиндивидуалистическом сознании Шелехова, испытывающего в первые октябрьские месяцы горькое похмелье после крушения своих шальных, расплывчатых мечтаний о какой-то небывалой карьере в февральской революции, о чем-то ослепительно-«керенском» в своей жизни, после жестокого краха иллюзий о прочности той «демократии», которая воплощалась в фигуре Керенского, — тема сна и жизни, мечты и реальности вновь овладевает героем, связывается с увлечением субъективно-идеалистической философией, идеями о том, что настоящее-то и не существует, а если существует, то непознаваемо, и человек со всех сторон окружен только лишь видимостями, кажимостями, призраками.

Еще в голодные студенческие годы созревала в Шелехове мечта — вступить в ряды блестящих властителей жизни, войти в их мир, который ему казался утонченным, изящным, заманчивым. В петербургские вечера, когда он «мчался по панели в пальто, выданном ему по прошению, и в таких же постыдных галошах и шумели, шумели волшебные дожди юности, ночные дожди Петербурга», — дразнили его роскошные видения. «А через дорогу — тогда — быстрее ветра пролелеет кого-то мотор; за зеркальными стеклами двое падают, обнявшись, бездыханные от счастья. И та, у которой резкая непостижимая усмешка, живет где-то за мостами; живут неслышные шикарные торцы Морской, бриллиантовым плесом растекаются огни Невского. Там в полночь только начинаются невидимые пиры, страшное праздничное зарево стоит над Невой, над дождем, над фосфорической мокретью панелей… и сила какая-то — ненавидящая, и терзаемая отчаянием, и кипящая надеждами — клянется в нем:

— О, я возьму все это, еще возьму!..»

«Севастополь» — самое мужественное, самое правдивое и глубокое, беспощадно искреннее повествование о том, какими тончайшими, интимнейшими соблазнами и ядами отравляет буржуазный мир сознание и чувства людей, в том числе и интеллигенции, вышедшей из трудовых низов. Любовная тема в «Севастополе» — вариант социальной темы повести. В мечтаниях Шелехова о какой-то недоступно обольстительной женщине таились особенно крепкие и ядовитые, особенно интимные, спрятанные в глубине нити, связывавшие голодного студента с миром «блестящих» властителей жизни — с тем миром, который презрительно отбрасывал, а вернее, просто не замечал нелепо разгоряченного мечтателя. Шелехов и ненавидел этот мир и все же мечтал «подняться» туда, в это манящее бриллиантовое сияние, стать в один ряд с людьми этого мира, добиться положения, сделать какую-то головокружительную карьеру. Это неизменно воплощалось в его воображении в образе властительной, горделивой женщины, обладателем которой, он станет по праву владыки, одного из хозяев жизни.

А когда Шелехов, опьяненный открывшимися перед ним февральской революцией, как ему представилось, безграничными перспективами, золотой лестницей к успеху, познакомился с Жекой, то весь ее облик, вся она показалась ему живой встречей с его мечтой! О, Жека должна принадлежать ему, как должно ему принадлежать депутатское место в учредительном собрании, восторги и поклонение благодарных толп народа, власть, власть, власть… Хороший оратор, «демократический» офицер, отвергаемый старыми царскими кадровиками, привилегированной кастой, Шелехов действительно завоевывает матросские симпатии, и вот ему кажется близкой реальностью слава, могущество, блеск…

Но все это оборачивается сном, вновь и вновь — лишь сном, насмешкой! И Жека оказывается насмешливо ускользающим видением — «белое платье, убегающее на солнечный пригорок», — опять и опять только манящий, исчезающий призрак счастья. Жека уходит в свой мир, к своему жениху, аристократу, белому офицеру. Был какой-то момент в их отношениях, когда она как будто потянулась к Шелехову всерьез, но то была лишь минута, да и Шелехов пропустил эту минуту, прозевал, не понял, — нет, какой уж он «властитель»! В том мире, к которому принадлежит Жека, властители жизни, обладатели «роскошных женщин» — они совсем иные: уверенные, изящно-барственные, насмешливо-спокойные, привыкшие повелевать. Такими они кажутся Шелехову. Крах его мечтаний о Жеке — это особенно обидное, постыдно унизительное для него выражение краха всех его надежд на счастье в чужом для него мире. И здесь особенно ясно сказалось все промежуточное, колеблющееся, шатающееся положение Шелехова в жизни. Он не мог ни завоевать Жеку, как один из «владык» того мира, к которому она уходит от Шелехова, ни отвоевать ее, как человек нового мира, увлечь ее в новую действительность, — а Жека допускала эту возможность, она колебалась. Но у Шелехова нет позиций ни там, ни тут…

Демократизм повести Малышкина сказывался и в полноте отказа героя от всех буржуазно-индивидуалистических иллюзий и в искренности и силе его стремления не к фальшивой, сверху вниз, «вождистской», а настоящей близости с народной массой.

Малышкин — отличный живописец словом — маринист, в «Севастополе» множество различных образов моря. Эти образы играют большую роль в развитии идеи произведения. Образы моря поэтически сливаются с образом народной массы, с образом истории: торжественная, суровая и прекрасная мировая дорога, требующая от людей такой широты и глубины, чтобы человек мог вместить в себя величие исторической борьбы. И Шелехов находит в себе мужество вступить на этот беспредельный мировой путь.