Он неловко помялся.
— Вам-с, Захар Петрович, поклон велели кланяться Женя с Устей, наши барышни…
«И Поленька», — хотел он добавить, но вдруг встревожился и мрачно замолчал.
— Ах, это модистки, что ль? — равнодушно кивнул Скурлатов. — Ладно, скажи, что заверну как-нибудь, я простых люблю… Ну, а тебе, Маркияша, как, проходит?
Маркияша совсем застыдился и, ухмыльнувшись в сторону, махнул рукой и вышел.
— Того и гляди, такое ляпнет…
На прохладном занавоженном дворе легла тень, только крыша сарая резко и сонно золотела от заката. Укладываясь, хлопали на насестах куры; с подоткнутой высоко юбкой выбегала заспанная Машка из кухни, с разбега плескала помои в соседскую стену; над крышами захолодала синь, и стояли в вышине торжественные облака…
Маркияша постоял на дворе, засунув руки в карманы, сплюнул. Потом сходил в боковушку свою, где стоял сундук для спанья, табурет и столик, над которым вся стена была улеплена конфеточными бумажками, сиял дедовскую заерзанную гитару со стены и поплелся на задворки.
Там, еще огромнее от темнеющего вечера, лежало бескрайнее небо; обугленная закатом церковь взбиралась в бездонную голубизну за дальним садом; соломенные мазанки, избы, похожие на серо-розовые комья, кудлатые ветлы — все где-то низко, низко приземлилось под голубой водой, вбирая сумерки и готовя ночной уют…
Маркияша присел и, клоня голову набок, тронул струны. Сумеречной грустью загудели они, стеля звуки по темнеющей траве, глухо плакали о том же, о несчастной любви. И мутнело на душе; и откуда-то из темных, больных глубин опять вставали одинокие терзающие вечера, и багряный свет, и тройка, убегающая в закатную степь; и вот путалось все, как от серых грозовых потемок, сливалось в жгучую одну, запойную тоску…
«Что так жадно глядишь на доро-огу…»
И захотелось поверить и верилось почти, что здесь вот, близко где-то, прячется невидимая Поленька, за темным плетнем, может быть; подпершись ручкой, слушает тоскливую песню, и горло теснится от слез: так подошла бы, обняла жалостно, к груди теплой прижала бы наболевшие глаза…
А сумерки густели, дымясь в вышину. Где-то в переулке всхлипнула гармошка, зазвенел женский смех. По улицам догасала оранжевая пыль, взметенная грузным стадом, и девушки, зажимая косынками рты, хихикая и шепчась, спешили к скверу.
Маркияша очнулся, поглядел в небо и встал.
В боковушке затеплил лампу, надел шоколадную клетками пару и под пиджак лазоревую рубаху с белым бантом. Потом, пригладив волосы, собирался еще раз ухмыльнуться себе в зеркало, но в окне стукнули и засмеялись.
— Ага, Сережка с Костькой, — встрепенулся — он, — теперь на Планскую… — И в груди приятно и жутко защекотало.
Так давно повелось, что заходили за Маркияшей в сумерках двое друзей, приказчики из потребительской, и вместе шли к модисткам на Планскую.
Впрочем, улица эта называлась еще и Францией, по обилию в ней модных мастерских. Проходя но колеистым буграм ее и лужайкам, где бегают грязноротые мальчишки, видишь направо и налево трехоконные флигельки с сиренью. За цветочными горшками шумит швейная машина, иногда выглянет девушка из окна, проводит рассеянными глазами, перегрызая нить. А в праздник в одном из флигельков загорятся все три окна, и Франция начинает веселиться: гулко топают до полночи, звенят смехом девушки, от дробной польки захлебывается гармошка. Кто-нибудь выходит погрустить к садовому плетню, и над ним тихо цветут недолгие июльские звезды.
На Планской, в голубом флигельке, жили и Маркияшины знакомки: Женя, Устя, Поленька. Если бы спросить Маркияшу об их наружности, едва ли что ответил бы он, так как видел подруг чаще всего в сумерках или ночью. К тому же на рыжую Женю и хохотушу Устю он мало обращал внимания, а когда глядел на Поленьку, конфузливая муть застилала глаза, и помнились только слабые плечи, косы, перекинутые на грудь по хрусткой кофточке с медальоном, и облачные от ночи глаза.
В тихий вечер, когда зажигались редкие огни по Планской, приятели заходили за подругами и уводили их гулять в луга. Впереди выступал Сережка, подцепив Устю, выпятив нарочно грудь и лихо вертя тросточкой. За ним Костька с Женей спесиво задирал подбородок и нарочно подталкивал передних.
— Пардон!
— Какой те кордон, — огрызался Сережка, и Женя кланялась от заливистого смеха, а Устя узила птичьи глазки и хихикала.
Поленька, перебирая скучно цепочку медальона, лениво и легко покачивалась сзади с Маркияшей.
— Хоть бы семечек принесли, кавалеры!.. Не угостят никогда…
— Вам семечек! — с готовностью приседал Сережка. — Я сичас, только на колокольню переобуться слазию, ги-ги-ги!
И Женя с Устей опять рассыпались смехом до одышки.
Мутная улица расходилась в темный прохладный луг, где висел сегодня низкий туман над травою. С реки, где качались забережные огни и брызги звезд, натужно стонали лягушки, из тростников тянуло тинистым сырьем; где-то огонек трепыхал за слободами, в тихом мрачном поле, где-то смеялись хором, и потом стройно пели девки: песня тянулась как туман по земле, утихала, и не то дальше куда-то, в глухие душистые межи, уходил хор, не то в ушах только звенело, как впросонках, тонким обманчивым звоном…
— Мокреть какая, — пожималась Женя, глядя в речные огни, — роса густая, идемте посидим лучше: до луны еще долго.
В улицах прибавилось огней, на бревнах, у завалин, насел темноликий народ и гуторил дремотное. С дороги дохнуло сырой пылью; по тихим переулкам гонялись и лаяли собаки, а вверху путались цепочки бледных звезд.
— Дайте и мне закурить, — сказала Поленька Маркияше. — Ну, расскажите что-нибудь, молчит, как в воду опущенный!
— Да что вам… Хозяин вот нынче приехал…
Поленька затянулась папиросой и вдруг с непривычки затряслась, закашлялась до упаду, схватив Маркияшу за плечо. Он остановился; Поленька часто дышала, улыбаясь, лицо яснело, выступая из темноты, и близкие, сквозь запах пудры, совсем близкие увидел он глаза, немного опьяненные, и темный крестик рта.
— Прошло… А вы все вздыхаете, ну, о чем же, Маркияша?
— Так…
Женя визгнула где-то.
— Желание, желание скорее, девчонки, звезда упала! Ах!
Все замолчали, глядели куда-то: в переливчатые цепи звезд, в темную переулочную тьму…
— Вы что загадали, Поленька? — несмело спросил Маркияша.
— Не успела… Да я и не сказала бы, ишь какой ловкий! Хорошо, например, если б сегодняшний сон сбылся, знаете, мне прямо безумный приснился. Где-то далеко и много костров, Маркияша, и все огни, огни. И потом ракеты разноцветные, прямо безумно, а я в пышном таком белом платье, и. знаете, полковая музыка гремит. и много народу, все такие веселые. Ну, какой-то большой праздник, я не знаю… И все чего-то ждут, и все глядят на меня… А я так и дрожу, а сердце-то, сердце-то у меня замирает, Маркияша! Чувствую, что для меня все это, что сейчас ужасное счастье случится, а Устя, чертовка, взяла да разбудила…
Все сели на скамейку, замолчали, слушая ночь.
Хрупкая тишина стояла всюду, спускаясь от самых звезд. И вдруг звенящий шелест выплывал из-за темного пригорка, стрекотали колеса, перетряхивались бубенцы. Из-за угла вылетала бричка, гоня невидимую пыль, дробным перезвоном ныряя за палисадники, и опять глохли где-то бойкие бубенцы, уносясь в темь и чудясь далеко-далеко…
— В губернию, — сказал кто-то и вздохнул. Вздохнули все, заворошились. Поленька поникла, упершись подбородком в грудь, Маркияша в сладком оцепенении стоял подле, а Сережка балагурил опять, рассказывал страшное и пугал на разные голоса.
— Девчонки, белый кто-то едет, боюсь, — затрепетала Женя, прижимаясь к подруге.
— Это не хозяин ли, — сказал Маркияша, привстав, — он в белой поддевке ходит. Он и есть…
Кто-то, мутно белея, подъехал к флигельку на беговых дрожках.
— Захар Петрович, к нам, к нам! — закричала Устя. — С конфеточками вас! Угостите!
— Ты погоди, француженка, — насмешливо пробасил Скурлатов из тьмы, — я еще поздороваюсь. Ой, какие руки горячие, Поленька! Ну, я на минутку, кто со мной кататься поедет, говори!
— Вы-думал!
Поленька вспыхнула и вдруг, изловчившись, вырвала у Скурлатова сверток со сластями и бросилась бежать.
— А! — зыкнул он горлом и тоже затопал в потемки. Где-то за палисадников нагнал, остановились там, болтая. Поленька тихо засмеялась и вдруг взвизгнула щекотно, отчего у Маркияши уксусом тягучим заныло в груди.
— Ну, кто поедет? В луга? Поленька, хотите?
— Идите вы, щиплется как! Ну отстаньте, говорю…
Но Скурлатов, уже не слушая, цепко схватил ее за руку и тянул к дороге. Девицы ахнули и захохотали, крича наперебой:
— Ну, Маркияша, кавалер, выручайте же! — Тот растерянно моргал, не двигаясь с места. Поленька гневно била Скурлатова по руке, а он, перегнув ее за талию, насильно усадил в дрожки и хлестнул лошадь.
— До скорого свидания!
— Нахал, пустите, — билась Поленька.
Дрожки застучали, скрылись за углом. Но еще ясно было слышно: гудели где-то разговором, рокотал бас и вдруг неожиданно вспыхнул утомленный Поленькин смех. Подруги сели на скамью, а Сережка язвительно фыркнул:
— Проворонил царство небесное-то? Эх, ростепа!
Маркияша улыбнулся, неловко как-то, словно щеки ему свела судорога. Немного посидел. Потом, когда стали все снова собираться в луга смотреть луну, ало всплывавшую из черной горы, простился и пошел домой.
«Какой конфуз, — сжимался он, бродя по пустым улицам, — не надо бы сдаваться, эх, блаженный!..»
Хотел было уснуть в боковушке, но не мог: выбрел опять на волю, где все страстно голубело теперь от луны и пахло влажными цветами из садов. Недавний туманный вечер вспомнился, прогулка, сладкая близость Поленьки и как наклонились близко с запахом пудры и рта озорные глаза…
Вышел в луга; по лунной дорожке, мерцавшей лилово из туманной травы, брели на откос две пары, обнявшись, упоенные, без слов. Так уходили куда-то, в мутное сияние луны; Маркияша глядел на них, потом прилег и охнул, изнемогая от жгучего голодного желания и боли…