Обнять бы в эту теплую ночь, дремать, щекой к теплым волосам…
За откосом застучало: не они ли?.. Переполз, где потемнее, впился в тяжело надвигающееся пятно. Но нет: проплелась пара с подвязанными бубенцами, должно быть, с полустанка, ямщик дремал, поматывая головой, и вожжи волочились по земле; Маркияша встал — немного тошнило от лежания — и поплелся назад.
Из сундучка достал бутылку, глотнул. Теплыми ладонями стиснуло голову, закачало что-то, набегая волной томящего блаженства. Он свалился на постель и беспокойно засыпал, свесив безвольно голову за край. А дурманный июль, дыша в окно, наливал тело бесстыдным бредом и огнем, и вот Поленька опять прошла, одна, в мутном сиянии луны, и заплясала, повизгивая и показывая горячие голые ноги…
От этого вечера осела в голове мутная томящая боль, мутило и глаза, и дни, казалось, проходили слепо и сонно.
Шел дождь; яркое недавно поле завесилось белесым туманом, крыши над низким небом взмокли; и в сумерках, сквозь текучий белесый туман, слабо чудились взмокшие спящие дома, около которых тускнели из луж забытые огоньки и чавкала грязь.
От такой невылазной погоды еще мрачнее затосковал Маркияша: где встретить кого или увидать?
Вечером, однако, сходил в сквер. В пустынных неуютных аллеях бежали ручьи, выедая сырой песок, ветер сметал с кустов пригоршни брызг. И ветер этот сметал грузные черные облака за колокольни, гнал за край проясневших полей, где открылся ярко-багровый закат от ненастья. Маркияша посидел на пустынном балконе клуба. Из труб хлестала в траву вода, четко щелкали парусиновые завесы… Отсветы отходящего заката мрачнели высоко на листве, и от этого дико темнело на душе: будто радости никакой не увидишь больше никогда…
А непоседная тоска толкала на Планскую. И там легла топкая распутица и ненастная тишина. Порой пробредет укутанный воз, и мужик, покачиваясь, прошлепает рядом; пробежит, надвинув пуховый платок до бровей, девушка к соседям; а Маркияше чудится — Поленька, и вот опять несвязное колыхнется из души, запутает и защемит…
В знакомом флигеле тоскливо чернели окна. «Ушли, — подумал Маркияша, — а куда, в гости, не иначе?..» И снова, горбясь и руки нескладно раскачивая, брел домой. Впрочем, в переулке, как выходить к номерам, остановился, присел вдруг у темной калитки; а с Планской, нахлобучив низко колпак кожаный, пробултыкал Скурлатов или кто-то, очень похожий на него.
«Зачем ему тут?» — встревожился Маркияша, глядя вслед. И уже не стал думать дальше, чтоб не бередить боль: такие безумные мысли впивались в мозг, бесстыдные даже. «Чепуха!» — сказал он себе и, вернувшись домой, просидел, осунувшись, за гитарой до полночи.
И наутро не раз выбегал на двор, протягивая руку под дождь: все еще моросило слегка. Но чаще налетало солнце пятнистыми светами; после обеда день стал совсем июльским и небо весело заогневело, жарким ветром иссушая грязь.
Маркияша, нетерпеливо вздыхая, бродил по номерам, где возился с красным товаром какой-то татарин и бесконечно храпел Скурлатов; припомаживался, выглядывал в окно и, вечером, — вечер этот воскресный был, — увидел, наконец, Поленьку на крайней аллее.
«Ну, вот… — встал он со скамьи и почувствовал, как жуткое волненье обожгло ему грудь. — Теперь только не робеть, все скажу, все…»
Он подошел к ней.
— Ах, Маркияша, — улыбнулась Поленька приветливо, — вот не ожидала!
— Я мечтал, вон под обрыв смотрел, на речку, — краснея, показал он рукой. — Очень грустные вечера стали, Поленька, правда? Иль это только у меня от воображения?
Смеркалось, и нарядная публика шла в сад. В выси зажигались тонкие звезды, теплые сумерки поднимались, занося запахи мокрых еще цветов. И свежие влажные запахи сливались с духами, идущими от мутно белеющих женских платьев, и все похоже было на нежные, чьи-то невидимые прикосновения; или еще: что праздник очень большой, и вот сейчас зажгут очень много сверкающих огней, и будет пьяно, пышно и весело…
— Я устала, — сказала Поленька, освобождая руку, — присядемте!
Она закинула немного голову, касаясь слабым плечом Маркияши. Он нашел где-то горячую ладонь и взял. Поленька не шевельнулась и слабо пожала его руку, опахнув всего духами и сладкой слабостью.
«Ну, как ей сказать, — подумал он, — она красивая такая и нарядная, а у меня от ног пахнет… Ах, Поленька, милая, чулочки бы сам тебе надевал…»
Мимо ходили безликие люди, шурша песком и шепчась. Под обрывом, где дрожала лунная аллея, плыла лодка в цветных огнях; дышала страстно влажная, полутемная ночь с улиц и лугов, буйные кусты распускались дикой таинственной красотой, и кто-то пел с исправничьего балкона очень печально…
— Музыка, — сказал Маркияша. — Идемте послушаем, Поленька, я вижу, вам скучно здесь. И что вы такая мрачная, сухарики, что ль, по ком сушите?
— Нет… но я очень несчастная, Маркияша, — серьезно и тихо ответила она. И тотчас встала; и было видно — все равно ей куда ни идти, куда позовут: так ленивы и тоскливы были движения.
— Ну уж не поверю, — посмелел Маркияша и хитро улыбнулся. — А я знаю одного человека, он очень вас любит… Сказать?
Но Поленька шла уже к двери обольщающей девичьей походкой своей, грудью вперед. И другие шли к исправничьему балкону: в сиренях там стоял свет и разговаривали люди; и вот стихало, гремело пианино бархатным рокотом, и кто-то пел, волнуясь и тоскуя; а за городьбой молчали, слушали, и откуда-то мешали гармоники, плутавшие за рекой, и горничные, взрывом хохотавшие неподалеку.
Поленька приникла к городьбе, равнодушно слушая; бледный луч света упал на нее, осветив подбородок и кружевной вырез на груди, все же остальное пряталось от Маркияши в зеленоватую тьму, кроме еще руки, на которой посверкивал кровяной огонек.
— Что же это такое? — неприятно содрогнулся он и нагнулся к огоньку. Потом, вынув дрожащими руками папиросу, чиркнул спичку; в это время, как нарочно, и Поленька поднесла руку к волосам, и он увидел ясно на пальце знакомую золотую змейку.
— Ага, генеральшин перстень, — мотнул он головой, и вдруг сонно, лениво потянуло: лечь куда-нибудь камнем, зажав крепко глаза, не слышать ничего… А Поленька скучно зашуршала шляпкой и зевнула:
— Ну, я домой, вы проводите меня? А то завтра вставать рано…
— Идемте…
И что наросло светлого за эти часы, опять свалилось в темную, отчаянную бездну. И близилась одинокая, сосущая ночь: пробренчит на постылой гитаре, ветлы бессонные, маня на любовное свидание, бессонно прошумят в полночь из-под звезд, и будет больно, больно…
Молчаливо дошли до Планской.
— До свидания, — тихо сказала Поленька у своей калитки.
Маркияша протянул руку.
И вдруг Поленька всхлипнула, схватилась за лицо. Маркияшу передернуло. Отвернувшись от него, она припала к забору и, вздрагивая плечами, искала платок…
— Полно вам, — дрожа от мучительной нежности, погладил он ее по руке, — полно, ведь я вас…
— Пожалей меня, — открыла она полные слез глаза и, слабея, обняла его, уютно прижимаясь к груди. Маркияша, вытянув шею, притиснул ее к себе; и боль и бесстыдная сладость нахлынули на него, но Поленька, сонно улыбнувшись, покачала головой, поцеловала его в щеку и скользнула за. дверь…
— Д-да, — раздумчиво опустил он руки и сам себе усмехнулся.
Перешел на другую сторону и там опять остановился, усмехаясь, как ребенок: «Нет, ты пойми…» И вдруг отступил, жутко насторожившись: звякнуло кольцо у Поленькиной калитки, кто-то вышел. Темная фигура легко прошла неподалеку и растаяла в переулке, где номера.
Маркияша вышел из тени, утерся рукавом и по звериному, без мыслей, напрягая невидящие, замутившиеся глаза, побежал задворками туда же.
И все было, как думал: дверь в один номер приотворена, и из нее ложился по черному коридору свет; слышались голоса, знакомые, именно те, которых боялся, и когда, сцепив зубы, шагнул он через порог, то увидел и Поленьку, причесывавшуюся перед трюмо; она, не выпуская кос из рук, ахнула и выронила из губ все шпильки.
— Это Маркияша, — сказал успокоительно из угла Скурлатов, странно как-то оглядев его; потом затянулся папиросой, укладывая ногу на ногу, и добавил: — Не бойтесь, он у меня — могила.
— А я к вам в гости, — вспыхнула неловкой улыбкой Поленька, — поглядеть, как вы тут с хозяином… Беспорядок какой везде, ну разве так можно, Маркияша?
Виновато искала его глаза, все улыбаясь.
— Да знаете… разь усмотреть…
— Ты вот что, друг мой, — лениво пыхал дымом Скурлатов, разваливаясь, — там в чулане шкапик у меня, знаешь? Ну-ка, сообрази нам, да поживее! И струмент свой тащи!
— Одной минутой с.
Постоял еще, поморгав забывчиво. И вдруг, словно очнувшись, встрепенулся, загрохал по лестнице. А там, в жутко-сумеречной кухне, в запаутиненном чулане напряглась смертная тошная тишина, как и в нем самом; словно струны натянулись какие — и только тронь кто — криком бы закричал, в бреду, в горячке бросился бы куда-то, затерзал зубами…
— З-змеи…
Но вместо этого молчаливо, с дрожью в теле, постелил снеговую скатерть на круглый стол, принес из чулана бутылку коньяка, граненый графин с ликером и расставил перед теми; похлопотал Даже, чтоб было покрасивее.
— Ну, выпьем, — встал Скурлатов, — Поленька… Маркияша! А струмент принес? Ну, налаживай.
— Только подвинчу маленько…
Поленька подошла к окну, отдернула штору и, словно собираясь лететь, потянулась полуголыми руками.
— Какая ночь! Звезды, цветами пахнет… Я люблю, Захар Петрович, когда у нас в клубе танцы в такие ночи: выйдешь на балкон, и вдруг свежо, деревья шумят, огоньки где-то, и чего хочется, не знай…
— Да, природа… — промычал вскользь Скурлатов. — Ну, я налил.
Маркияша, пряча лицо, нагнулся над гитарой в тени. Смутно жужжали струны: каплями падали тихие стоны, темным намеком дрожали, улетая в ночь… А сам прислушивался чутко к разговору и где-то больным, сладким терзанием желал: скорее бы то тайное началось, для чего и пришла…