И Ивану Журкину, покидающему свои родные места и начинающему иную, новую судьбу на строительстве металлургического гиганта первой пятилетки, в «Красногорске» — Ивану Журкину поначалу все тут кажется чужим, непонятным. Ему представляется то новое, что обступает его здесь, не родиной, а какой-то железной чужбиной.
Но вот, оказывается, его тут оценили! Его мастерство нужно, его, Ивана Журкина, тут уважают! Малышкин тонко раскрывает шаг за шагом процесс, происходящий в душе своего героя: постепенное преодоление извечной недоверчивости, подозрительности, постепенное изживание того настроения, с которым Иван Журкин приехал на строительство. А настроение это укладывалось все в ту же формулу: «Кусок урвать!» Никаких других взаимоотношений между собою и другими людьми, между собою и новостройкой и государством Иван Журкин и представить не мог. Так учила его жизнь. Но вот жизнь, кажется, начинает учить иным законам… И у Ивана Журкина уже появляются новые мечтания, его начинает захватывать уже не мысль о своем «куске», который надо «урвать», а иное, честолюбивое волнение, уже связанное не только с мыслью о себе, своей семье, но и об общем. Он хочет стать человеком, нужным общему, он хочет, чтобы им гордились! «Подняться как-то необыкновенно, совершить чудо! В этих мечтаниях играла немалую роль газетка „Красногорский рабочий“, которую Журкин стал почитывать в перерыве и в которой описывалась доблесть отдельных рабочих и целых бригад и помещались портреты. Около этих портретов как бы играла музыка. И о том же судили-пересуживали ребята за верстаками с явной завистью, и о том же рассказывали на собраниях… Зачиналось, передавалось от человека к человеку то героическое, честолюбивое волнение, которое доставило потом стройке мировую славу, мировые рекорды в различных областях труда. Уже татарская бригада землекопов вынула за смену какое-то чудовищное количество кубометров земли; бетонщики изо дня в день повышали друг перед другом кривую замесов; отличались монтажники, арматурщики, слесаря. Но про столяров еще не было слышно… Не слышал еще Журкин про столяров, и сердце его исподтишка жгуче, предвкушающе билось. Он-то нагляделся теперь на здешних мастеров, посравнивал себя с ними, он знал настоящую цену себе».
Мы слышим здесь песенный ритм, и глава называется: «Песня», — мы чувствуем музыкальную мелодию, начиная со слов: «Зачиналось, передавалось от человека к человеку»… Затем идет перечисление разных отрядов армии труда, — при каждом новом названии повышается и расширяется музыкальная волна, подходит все ближе к Журкину; и, наконец, подошла к самому сердцу: «Но про столяров еще не было слышно»… И — с легкой вариацией — повтор, нарастание волнения, уже целиком захватывающего сердце: «Не слышал еще Журкин про столяров, и сердце его…» В этом песенном, музыкальном повторе мы как будто непосредственно слышим биение сердца, биение сбывающегося — наконец-то сбывающегося! — счастья… Все, о чем тут рассказано: начинающееся, соревнование, рекорды землекопов, бетонщиков — все прозвучало бы для читателя по-иному: холодно, протокольно, если бы каждое слово здесь не было согрето страстью Ивана Журкина, его ожиданием, его порывом. Общее у Малышкина всегда проникнуто личным и является лирически напряженным. и приподнятым. Романтизм слияния личного. с общим, историческим, мировым — характерный аспект литературы социалистического реализма тридцатых годов — в высокой мере характерен для Александра Малышкина, этот романтизм сказался уже в «Падении Даира» и «Севастополе».
Начинается новый путь Ивана Журкина.
«Прочности — вот чего никогда не знал он в своей рабочей судьбе. Но теперь он упрямо захотел ее, этой прочности, он захотел ее и для завода, для всей стройки. Ибо то, что его провели приказом, было уже прочно. Приказом Журкина проводили в первый раз в жизни».
«Провели приказом» — это становится символичным: значит, есть некая сила, которой Журкин нужен, необходим, которая заботится о нем, он не одинок.
В первые дни Журкин работает чуть ли не круглые сутки.
«В двенадцатом часу появился начальник цеха, минуты две глядел на эти руки из-под очков.
— Ты что же… на деньги, что ль, такой жадный, шестнадцать часов работаешь?
Журкин, вздохнув, разогнул спину. Застеснялся.
— Да все одно, куда же время девать? Я… за дело беспокоюсь.
— Ага-а…
И начальник цеха, по имени Николай Иваныч, сам бывший столяр, угадал в глазах этого человека тоску о прочности, несомненно, знакомую когда-то и ему самому. Сказал:
— Беспокойство твое, конечно, хорошее…»
Значителен этот диалог: разговор кадровых, истовых мастеров, знающих, что такое жизнь, работа, горе и — настоящая радость.
Так впервые в жизни Иван Журкин почувствовал, что он находит свое счастье. И теперь он уже будет держаться за достигнутую прочность, бороться за то, чтобы не сгорело это счастье, как сгорел «город-заря» его юности, как сгорали всегда, извечно все «города счастья», оказывавшиеся обманными, предательски неверными, жестоко насмешливыми. Журкин все более проникается уверенностью в том, что новый, настоящий «город-заря» не может сгореть, исчезнуть, обернуться не тем, чем он кажется, не может оказаться только видимостью. Мотив видимости и сущности, кажимости — и настоящего играет большую роль в «Людях из захолустья», как и в «Севастополе». Этот лейтмотив творчества Александра Малышкина в «Людях из захолустья» развивается как утверждение мысли о том, что органические, настоящие силы жизни — это народ. Эти силы неизбежно возьмут свое, истинное, отбросят ложное. Все, что враждебно народу, — это ненастоящая сила, хотя она и может быть коварной и опасной. В «Людях из захолустья» Малышкин глубже, прочнее, чем в предшествующих своих произведениях, связал тему народа с темой партии, создал ряд запоминающихся образов коммунистов, чьи помыслы, заботы, дела направлены на то, чтобы поднять народ к такой жизни, в которой «дело стояло бы только за мастерством», счастье было бы наградой за мастерство. С полным основанием можно сказать, что роман «Люди из захолустья» проникнут народностью и партийностью, этими коренными принципами литературы социалистического реализма.
Не только Ивана Журкина и Николая Соустина, но и других героев романа, вплоть до пришедшего на стройку из деревенской глуши наивного, робкого Тишки, мать которого была побирушкой, нищенкой, вплоть до Ольги, подруги Николая Соустина, жившей в своем одиноком интеллигентском душевном «захолустье», — всех, всех роман «Люди из захолустья» звал к широте общего, исторического, мирового, к слитности личного с общим. Подобно тому как Блок призывал слушать музыку революции, Малышкин звал всех слушать главную мелодию созидания жизни — мелодию слитности. «Мы оба ищем настоящей судьбы, — говорит Ольга Николаю Соустину. — Это — когда слушаешь музыку: есть что-то обязательное, возвышенное, единственное в жизни… Какая-то вечная мелодия… Самое мучительное для меня — это… неслитность…»
Ценность романа Александра Малышкина необратима. Этот роман включен в «вечную мелодию». В нем запечатлены правдивые картины жизни страны в незабываемый период первой пятилетки. В нем выразился порыв миллионов людей, поверивших зову Коммунистической партии, порыв к великому всенародному творчеству новых основ жизни, в которой привольно жить созидателям, мастерам. У Александра Малышкина был свой герой, чья судьба была судьбой самого писателя, была своя жизненная тема, она органически связалась с темой строительства социализма, и поэтому все творчество Малышкина является глубоко органическим, охваченным единой страстью — страстью всей его жизни, слившейся с жизнью всего народа.
В. Ермилов
Рассказы
ПОСЛЕДНИЙ БАРЫКОВ
Если парень бегает в баню с веником, значит — жених. Таким у нас в Окшане на масленицу главная гульба; только и дела тогда, что метать орлянку у трактира или околачиваться подле кирпичных лабазов. Там и невесты гуляют, любую выбирай: одна к одной девки, все форсистые, набеленные, юбки с отлетом.
Чинно плывут они, кольцом запружая лабазы, низко, притворщицы, опускают ресницы. Парни стеной стоят, перебирают лады гармоник, поскрипывают лаковыми сапожками, перемигиваясь. Беда, если, забывшись, усмехнется какая лихому мигачу — сколько тут ни кутай пунцовые губы в беличий рукавчик! Гулять тогда сватам на Красной Горке, бить горшки. А за гумном своим чередом пойдут в сумерках нечаянные встречи и тесные поцелуи…
С четверга загуливают масленую в Окшане. Кто почище — жмется на Планской, хотя там того и гляди голову сломишь на осклизлых раскатах или рысаки подшибут. А рысаки у нас отчаянные, купеческие: если промчится кто, лепясь будто на хвосте, все глаза закрутит снег, покачнет даже. За ним, не дав вздохнуть, другой— еще веселее, там третий, а дальше и не взвидишь, махнешь рукой и отвернешься. И почудится: крылатая вереница бесов мчится, обезумев, в оснеженные ветлы реки…
Афонька Барыков, идя к невесте, долго не решался перейти на ту сторону. Наконец, изловчившись, проскользнул он кое-как под мордой рысака и, с облегчением улыбнувшись, отворил калитку винной монополии. В теплых горницах по-обычному встретила его статная девушка, вскидывая синие глаза. Афонька поздоровался и, кивнув на стол с бутылками, щелкнул языком:
— Все, значит, честь честью, и обогреться можно?
— Сделайте милость, — ответила девушка, кланяясь, и тут же обиделась: — Чай, и мы люди, не пенькам молимся. Без замечаний, пожалуйста.
— Ну, ну, — заторопился Афонька, махая успокоительно ладонью, — будет, будет! Ах, как в вашем сердце много перца!.. А что, мамаша — почивает?
— Прилегла сейчас, — промолвила девушка, отходя к столу и наливая вина. — Вот, пожалуйте, мне красненького, а вам зелененького, кушайте!
— Чай, и вы бы того, — ухмыльнулся Афонька, — без мамаши-то и позабористей можно, а? Для меня, Зоинька!