Том 1 — страница 5 из 32

— С чего это? — удивилась та, гордо прищурив глаза, — много чести! И вы бы похладнокровней, Афанасий Васильич! Вот пейте, если хотите, один, а я совсем погожу.

Поджав ножки, развалилась она на диване и забренчала гитарой:

Ветка, ветка бедная, ты куда плывешь,

Берегись, несчастная, в море попадешь…

— Вот в точку, — присел к ней Афонька, зарывшись пальцами в волосы, внезапно нахмурившийся и разжалобленный, — ведь это я, бедная ветка… Мотаюсь, мотаюсь, черт знает, из стороны в сторону, а все непристроенный какой-то, один. Другой час такая тоска завинтит, ай-ай… Ведь вы вон куда линию гнете, на карман, а в душу-то и не заглянете! А без вас, Зоинька, что? Кручина только, темь всякая…

— Может, я душу-то раньше оценила, — возразила девушка, перебирая равнодушно струны. — С другими я таких разговоров не позволяю.

— Это конечно, — задумался Афонька неведомо над чем. — Только ласки от вас мало видно…

Опять прожурчала гитара, сонные сумерки колебались в голубом стекле, рисуя тонкий силуэт девушки. Искоса поглядев на изогнутую, будто отяжеленную косами шею, дотронулся с восхищением Афонька до Зоиных кружев.

— Нарядная какая, — любовался он, откинув вбок голову, — к вам идет очень. Уж не собрались ли куда?

— Вечером танцы, — ответила та нехотя, — учитель обещался сегодня зайти. Его и жду.

— Это что же вы с учителем? — потемнел вдруг Афонька, тряся губами. — А со мной? Иль он завиднее?

— Я не на отчете у вас! — оборвала его жестко Зоя. — Можете с других спрашивать, а меня оставьте в покое. Ведь вы не предлагали себя в кавалеры, чего же сердиться? Образование!

И видя, что Афонька горько поник, добавила, смеясь:

— Ревнует, бедненький, плачет… эх, мужчина!

— Зоинька, — потянулся тот к ней, боясь упустить что-то, — ей-богу, я думал, мы по-свойски. Зачем же с другими-то, Зоинька! Идем со мной, ну не мучь меня, Христа ради!

И не в силах побороть печального прилива нежности, положил ей руку на теплую грудь, вздыхая, а губы коснулись щеки.

— Голубка моя, ненаглядная, — бормотал он, не отрываясь, — касаточка моя…

Зоя искривила гневно лицо и, перегнувшись назад, оттолкнула Афоньку, грубо и больно отрывая его пальцы.

— Не лапайте, не купите, — задыхалась она зло, поправляя косы, — бесстыдник! Знаем мы вас: сейчас турусы на колесах, а там ваше дело телячье, поел да в хлев! Не сметь!

— Так я… так что же, — растерянно лепетал Афонька, — я уже говорил… Я всегда законным браком, хоть сейчас!..

— Нет, не сейчас! — опять зло прокричала Зоя, покраснев даже. — Сказала, когда тысяча наличных будет да пятьсот в товаре! С голяком нищих я плодить не буду! А вас прошу к нашей калитке ход запамятовать пока, чтоб люди не болтали! Вот с тем и возьмите!

— Это ваше последнее слово? — нагнул голову Афонька у притолоки. — Скидки не будет?

— Нет. не ждите!

— Ну, ладно, прощайте, коли… Эх!.. — горько мотнул он волосами, толкая дверь, — кабы знали вы, что здесь!.. — И, стукнув кулаком по груди, захмыкал носом и вышел из горницы.

* * *

Некогда, гуляя в кабаке, обмолвился невзначай какой-то Афонькин предок, захмелев: хотел спросить балыка на закуску, а вышло несуразное, что-то, вроде «барыка». Так и пошло — Барык да Барык, а наследные внучата навсегда укрепились Барыковыми — и по-уличному и в документах.

Славный был род барыковский, старинный. Еще при Екатерине ездили они на Каспий, где имелись собственные тони, гоняли лошадей в Москву. В Окшане поставили маслобойню с мельницей и кирпичный лабаз, где ютятся теперь мелкие бакалейщики, а кругом рассадили бахчи и огороды. Так бы, кажется, и расти крепкоголовому роду, богатеть, а вдруг иное вышло: словно бессчастная птица какая накричала на Барыковых.

У Афонькина дедушки, Устина, первая жена была из дворянок. Хрупкой тенью скользила она, как пришелица, в душных комнатах, где оседала тяжко дубовая мебель и в маленьких окнах рдели алые цветы. Любила рядиться в светлые платья и в вечерний час поплакать над фортепьяном, а умирая, позвала к постели Устина и взяла с него клятву больше не жениться. Тот дал… но, встретив где-то на юге прекрасную шинкарку, не выдержал. Сладко и неумолимо околдовали его черно-огненные глаза молдаванки, чьи губы на смуглом лице были как кровь…

Вот тогда, словно от неведомого наслания или лихого навета, пошатнулся купеческий род. В один год перемерли все дети Устина, кроме старшего Васяни, на лошадей напал сап. Чужая женщина стала властвовать в доме, помыкая стариком, и много барыковского добра уплыло на сторону, к любовникам.

С Барыковым начало твориться неладное, словно перевернуло всего. Оттого ли, что порушил он свой тайный обет, или кровь в роду оскудевать стала, — подвергся он как бы падучему стиху и запил. Потом неожиданно для всех, облачившись в рубище, вышел босым из города, сказавшись на богомолье.

Лишь на три версты, рассказывают, отошел он от города и схоронился в степном логе. Пролежав там до сумерек, вернулся задами домой и, запершись в пустой амбар, присел в сусеке. Никто не знает, что дальше было, только нашли его недели через три по запаху. Определили, что умер покаянной смертью — от голода, а все лицо объели крысы.

По завещанию все деньги и постройки отошли на монастырь, а земля — Васяне. Около Окшана появилась новая обитель, а Васяне едва хватило сколотить деревянный лабаз и набрать рублей на двести кож. Сына Афоньку отдал он в губернский город в мальчики.

Не было в Окшане никого веселее Васяни Барыкова, так и звали — «садовая голова». Он тебе и на балалайке, и на скрипке, и спляшет чище цыгана, и иные штуки выкинет, каких в балагане не увидишь.

Кожи забирал он у губернского купца Титова, который любил иногда подстроить язвительную каверзу над должниками. Так однажды и над Васяней: заглянул ему зачем-то за пазуху и плюнул. Васяня хоть и был покладистым по нраву, однако здесь рассердился и расквасил зубы купцу. А тот в отместку представил сразу все векселя к уплате.

Видит Васяня — последний его час пришел. Поставил в горнице белый стол, три бутылки пива да водки, мешает пополам и пьет. А потом, вынув лист бумаги, всхлипнул и вывел каракулями:

— Такого-то месяца и года случилось в городе Окшане необыкновенное происшествие, как то сделал на себя покушение купец Барыков, шорник и потомственный гражданин. В смерти прошу никого не винить, сам порешился, а Ефимка Титов — подлец и мерзавец, через него погибаю. В чем и подписуюсь, Василий Барыков.

Заглянула ненароком в горницу теща. Васяня прищелкнул пальцами и, указывая на бутылки, ухмыльнулся непонятно, жалостно как-то.

— Ты что, мамаша, дивуешься? — сказал он. — Думаешь, без закуски пью? Как же! А это что?

И указал ей под рукой шарики с крысиным мором.

Старуха обмерла и засуетилась, словно растеряв весь разум. Прибежала жена, завопила; запрягли телегу, чтобы отправить Васяню в больницу. Но он сам запер все ворота и, топнув ногой, крикнул гневно:

— Пока не помру, за калитку ни шагу! А ты, мать, иди — свечи зажигай…

Потом мутиться стал, стонать, весь двор исползал на карачках. Принесли было молока из погреба — все горшки переколол. Напоследок заполз в коровий хлев, и, верно, обмякло у него внутри — затих немного. Нагнулись над ним бабы, заголосили… Так в хлеву и кончился.

Остался один Афонька из Барыковых. Служил он долго и, похоронив мать, задумал, по примеру предков, раздуть собственное дело. Выстроил перед масленицей в Окшане лавочку, накупил на триста рублей товару, а пятьсот оставил на всякий случай в кармане. Торговлю он хотел открыть с первой недели поста, а пока служил у шурина, бакалейщика Моргача, в доверенных.

Теперь иная печаль сторожила Афоньку, затемняя немудрые раньше мысли. И когда, огорченный и злой, вышел он от Зои, сердце его болезненно сжалось.

«Где их, тысячу-то, взять? — думал он, бродя по Планской, — с ножом, что ль, к горлу лезть? И учитель тоже… — Афонька опять покраснел и тряхнул кулаком. — Ну, этому бучку задать — и отстанет, стоит только парням четверть посулить! А деньги…» Но он не успел докончить, внезапно взвилось над ним что-то черное, будто туча; зычный окрик сквозь нахлынувшее облако метели резнул уши: «берегись». Едва успел Афонька отскочить, зажимая ослепленное снегом лицо, как промчался, гудя, рысак с лебединой грудью. Толстый купец, откидываясь с натянутыми струной вожжами, мелькнул следом. — Ай да шурин, кляп ему в рот, — про. бормотал полуиспуганно Афонька, собирая варежки, — здорово задувает!

Вещий, исчерна-красный закат тлел за полями в набегающих сумерках. То омраченные, то окровавленные снега струились далеко хрупкой зыбью. Что-то вспомнил Афонька, о чем-то темном задумался, тряхнув угрюмо головой. Голуби пролетели, мрачнее зардела в потемках опечаленная заря. И ясно отозвался в сердце горестный и страшный голос, предрекая словно близкую Афонькину погибель…

II

В вечер пятницы, после закрытия лавок, в теплушке Моргача собрались главные окшанские богатеи играть в «двадцать одно».

Кудрявый весельчак Решеткин держал банк, разливаясь звонким гоготом, когда в кучу среди стола сыпалось новое серебро. В свою очередь, когда куча пустела, над ним хихикал ехидно сухонький Чучкин, тряся рыжим клином на шее и морща желтое лицо. Угрюмый мясник Укопаев углубленно созерцал карты, медленно высчитывая.

Из-за спины Моргача жадно выглядывал дьякон, дрожа распущенной гривой, и иногда подсказывал и советовал, за что его гнали. По временам игроки потягивались, и Вася Решеткин запевал, подмигивая Моргачу:

Как на нашей речке мост,

Возле мосту перевоз,

Кто бы рюмочку поднес!

Тогда Моргач делал решительный жест большим пальцем, и купцы, причмокивая, подходили к кулям, где пряталось вино и закуска. Дьякон, который краснел и виновато ухмылялся, приглашался туда же…