Том 1 — страница 7 из 32

— Врешь, дяденька, — захихикала та льстиво, вытягивая к нему шею, — а не обманешь? Ну, смотри! — и, внезапно оторвавшись от Петухана, прильнула близко к Афоньке грудью, алчно заглядывая в глаза.

Вор крякнул и, не сказав слова, отлил остаток из бутылки и швырнул ее, будто нечаянно, Афоньке в ноги. Тот притворился, что не видал, и, нагнувшись к Соньке, начал равнодушно насвистывать.

— У нас две печки были в дому, — в раздумье словно, тая ярость, протянул Петухан, — в одной хлебы запекали, а в другой свистунам по шее давали. Слышишь, купец, а?

Тот, нагло ухмыльнувшись, ничего не ответил, Сонька все лезла к нему и, подпрыгивая, тыкала мокрыми губами в подбородок. И вдруг, дернувшись, как от толчка, Афонька вывернул ей круто руки за спину и, нелепо захохотав, притиснул к полу, тряся.

— Ой! — закричала та, корчась от боли, — заступитесь! Мамыньки, руки сломал, ой!

— Ты чего в самом деле? — вскочил Петухан, как бы дождавшись, наконец, нужного. — Чего, палач бабий, развоевался? — И, подбежав, вздохнул полной грудью: — На!..

Афонька пискнул и, зажимая обожженную скулу, бросился в дверь. «Живым не выпущу!» неслось сзади, и там, казалось, бушевало что-то стоногое и грузно громыхали половицы.

Подобрав выброшенную следом шапку, потер Афонька ушибленное место и, глядя в звездное холодное небо, полез в чужой огород, чтоб опомниться…

Пока вяз он в снегу, начал таять жаркий прилив гнева, и иные мысли, бередя душу боязнью, осенили его. То захватывало что-то чудное, суля счастье, то налетали темные горькие помыслы и путали все, утыкая Афоньку в безысходный тупик. Он даже остановился, словно заповедная черта легла впереди. И холодноватый ветер с разлета встряхнул тело, гоня сонный озноб и промывая темь в голове…

— Все равно, — буркнул он потом, словно решившись, и сердце его упало. Было похоже на то, как давно в детстве, когда залез он в дождь на крышу и, оборвавшись, катился вниз по осклизлым доскам. И не было ни гвоздика, ни щели, за которые он мог бы уцепиться и вздохнуть.

В доме Моргача были темные окна. Собака, заскулив, подбежала на дворе к Афоньке и тыкалась мордой.

— Пошла! — пнул он ее ногой и, словно испугавшись, поспешил к крыльцу…

Прокравшись в темный чулан, нащупал он железный безмен на стене и, пошатываясь от хмеля, пополз в хозяйские горницы. Там слабо горел ночник и где-то шлепали тихо босые ноги. Не слыша звуков, Афонька приник к шкафу и, найдя нужный ящик, начал сверлить дыру…

И вдруг, содрогнувшись, вскочил.

— Ах ты! — словно одурев, пялил на него глаза Моргач, вылезший откуда-то в пиджаке и белых штанах. — Ах ты сволочь!

— Молчи! — взвизгнул тихо Афонька, не помня себя от ужаса, и, схватив безмен, замахнулся на Моргача. Тот отступил, заболтав руками, втянул голову в плечи и, внезапно охнув, сел на пол. Афонька нагнулся над ним и, увидев измазанные кровью губы и бороду, похолодел.

— Господи, пронеси, — зашептал он, трясясь, и, сунув ему руку в карман, вытащил две пачки кредиток. Пересчитал мельком: около двух тысяч. И, боязливо потрогав остывающее тело, пополз обратно, лихорадочно зажимая деньги в руке.

В своей каморке он спустил их за обои и, осмотрев внимательно место, перекрестил. Потом зарылся с головой в одеяло и, подумав, что все поправлено, с счастливой истомой потянулся и заснул.

III

В субботу утро было белое-белое, и тихо струился снег в высоком небе. Афоньке показалось сквозь дрему, что за окном гудит, засыпая ставни, метелица, но, проснувшись, он услышал вой. Сделав удивленное лицо, он выглянул в кухню и, увидев плачущую кухарку, потряс ее за плечо, спрашивая:

— Ты что это, Анисья, убиваешься, случилось что?

— Барин… — захлебнулась кухарка, — барин ночью кончился, опился вчера… Господи! — заревела она тотчас же и, упав на стол, задергала затылком, словно выбивая из себя хриплый вопль.

Махнув досадливо рукой, Афонька отворил дверь в горницу и столкнулся с сестрой, которая беззвучно вздрагивала, идя навстречу.

— Батюшки, что делать, что делать! — качала она из стороны в сторону лицом, прижатым к ладоням, и, увидев Афоньку, закричала не своим голосом, повалившись на кровать.

В зале собрались незнакомые люди и участливо смотрели то на мебель, то на стол с покойником, жалостно мигая и подперев подбородок рукой. Старуха причитала тихо, кто-то голосил в коридоре.

Словно уловил что Афонька, вглядевшись пристальней, и ледяной трепет пронизал его, гоня счастливые упования. «Это я сделал, я! — не веря будто, сказал он себе и, вспомнив все, с ужасом убедился: — Вот я, я…» И прочная ужасная связь соединила его, казалось, с тем, кто был на столе, словно в мире исчезли все люди и осталось лишь двое — он и мертвый.

Это чувство росло, цепко захватывая душу, и отвратительно близким становился ему покойник. Подавленный мрачным предчувствием, отвернулся он от страшного соучастника и, опечаленно склонившись, вышел на двор…

— Запряги Чалого, — сказал он, найдя кучера, — поеду на вокзал чай принимать, а то здесь от бабьего вытья подохнешь… Не люблю я этого.

На кухне, куда он вернулся одеться, никого не было. Вынув из-за обоев деньги и сунув их за голенища, он хотел выйти, но внезапно почувствовал, что кто-то тяжело клонит его к земле, закрывая глаза. Засучив ногами, он потянулся, уж слабея, к окну, чтоб раздышаться, но толкнуло опять, и он начал падать лицом в половик…

«Начинается», — подумал он, очнувшись, но что — и сам не знал.

Когда кучер подвел лошадь, он закутался в волчий тулуп и, выйдя на крыльцо, спросил:

— Жалко хозяина-то, Пётра?

— Да нам что, ничего, — ответил кучер, сумрачно возясь над вожжами, — конечно, по человечеству пожалеть надо, а вам и вовсе, как сродственники… Как не пожалеть!

— А отчего он помер, по-твоему?

— Да вот, бают, кондрашка, — а кто ее знает… Может, и кокнул кто, аль иначе… Конечно, ноне только доктору сунуть…

— Ну, уж это ты врешь! — сердито вырвал у него вожжи Афонька, скашивая в сторону глаза. — Эка замолол, чертова дура! Иди на место!

Сани, поскрипывая, вынеслись в белые, безлюдные по-утреннему улицы, миновали площадь, опушенные сугробами слободы, гумна и вырвались в поле, где коричневый от помета лег большак, уводя в уныло-яркие дали. Афонька разлегся поудобнее и, цыкнув, как ямщик, силился думать о чудесных днях с Зоей, когда выложит он нечаянное богатство и девушки в белых платьях окружат их на паперти, улыбаясь их счастью. А темный, страшный бред, давящий сердце, истает легко, и будет чистая жизнь, как светлое поле.



Подъехав к полустанку, он сдал на прогонном дворе лошадь и, получив тюк с чаем, увязал его в сани. Потом погулял по платформе и, словно надумав что, отправился на село к шинкарю, потому что ехать домой было еще жутко и неприятно.

В сумерках, когда Афонька, достаточно пьяный, вернулся на вокзал, подошел к нему в зале первого класса телеграфист с бельмом на глазу и, пристально всмотревшись, спросил:

— Вы не из Окшана будете?

Афонька, разглядев в потемках светлые пуговицы и белый кружок на картузе, кивнул головой, проникаясь почтением.

— Так что же у вас там, — телеграфист хитро подмигнул ему здоровым глазом, — есть брожение элементов, насчет республики? Я из партии, — пояснил он, опять подмигивая, — нелегальные листки печатаю.

— Не слыхал я об этих партиях, — замотал волосами Афонька, — конечно, в губернии другое дело, а у нас темь… Оголешники.

— Чего-с? — переспросил телеграфист, в третий раз подмигивая, что Афоньке очень нравилось. — Как вы сказали?

— Оголешники, говорю. Дразнят нас так, будто мы на базаре огольца высекли. А еще будто каланчу у нас в Блудовку украли, тоже дразнят.

— Головотяпы вы, а не оголешники, — строго и наставительно сказал телеграфист и, гордо закинув голову, вышел из зала, совершенно смутив собеседника.

В углу кто-то крякнул, и, оглянувшись, увидел Афонька стойку с двумя свечами, испускающими неверный свет, и буфетчика, который бегал тревожно глазами и манил его костлявыми пальцами.

— Ты смотри, — прошипел он таинственно, перегибаясь через буфет, — ты пропадешь с ним, он в этих делах меченый. Вишь ты, какую политику ведут: один выспрашивает, а жандарм за дверью присосался. Уйди от греха!

— Я и так, спасибо, — пробормотал Афонька, раскрыв от испуга рот и внутренно содрогнувшись. Поддернув торопливо кушак, он вышел в соседнюю комнату — к выходу, но, увидав там телеграфиста и жандарма, которые лежали на кулях и беседовали, остановился и испугался еще сильнее.

— Вот что, ваше благородие, — сказал он, сняв шапку и стараясь польстить жандарму покорным видом, — ноли выпьете со мной, я ставлю бутылку. Извините за дерзость, мы народ темный, ну, а выпить что ж? Со всяким можно. Как же, а?..

Телеграфист молча взял деньги и пошел в буфет, а жандарм, дохнув на Афоньку перегаром, покосил вслед глазами и сказал, позевывая:

— Если этот мигать будет, ты не бойся. У него горячка с перепою началась.

Все сделалось ясным, и Афоньке стало досадно, что, испугавшись, он послал за водкой. Ему хотелось спросить еще про буфетчика, но он заленился и заскучал. Поднявшись с кулей, он потряс жандарму руку и, почесываясь, раздумчиво сказал:

— Хотя пить я, пожалуй, не буду — мне дорога предстоит, кабы не замерзнуть. Валяйте одни, а я за лошадью пойду.

Жандарм мотнул головой, а на дворе в открытую дверь взвыл, омрачая сумерки, снежный ветер.

Вечером Афонька, спотыкаясь и ослепнув от метелицы, постучал в окно прогонной избы и велел запрягать.

Парень в малахае вывел лошадь на дорогу.

— Ты человека-то вынь оттуда, — показал Афонька на сани, — зачем чужого сажаешь, стерва! Вынь!

— А ты, коли пьяный, не озоруй, — возразил совестливо парень, — нешто не видишь: ящик, сам клал.

Афонька протер глаза и виновато улыбнулся. «И впрямь пьяный, — с облегчением повторил он про себя, — уж представляется, эка налимонился». И, сунув парню двугривенный за постой, отъехал от избы и, завалившись в передок, измученный хмелем, будто уснул…