Том 1 — страница 8 из 32

Нахлынула белесая, беспокойная ночь, без звезд. Пролетел кто-то, развевая белыми лоскутьями, вопил в небе, гудел в полозьях. Приседая, побежал за санями, лицо в воротник уткнул, жуткое лицо, не виданное еще никем. Вспыхнули синие зги… по оттаявшим межам заворчал черный репейник… Так тяжело грезилось Афоньке сквозь мутный и головокружительный полусон.

На перевале сани качнулись, и глаза открылись ясно, словно не было дремоты. Видит Афонька, что все, как во сне: сизый полог застит глаза, и снег валит густо, проходя рядом тучной стеной и мертвенно мерцая. И тут же почуял другое, — отчего уколы пронзили тело, — будто бежит кто сзади и раскачивает, шаля, пошевни. Чтоб не слышать, закутался он в воротник и упал, съежившись тесно, в солому.

Но настойчивей дернулись сани, подбрасывая даже ящик, и вольный ветер, холодя в рукавах, взвизгнул жутко. Отчаянно приподнявшись, оглянулся Афонька, стиснув зубы, и дико закричал, словно увидев что. Потом, не веря, оглянулся опять и, ударив что было мочи лошадь, бросился ничком на дно саней и дрожал, слушая…

Прошли часы, и нельзя было попять, снова ли нашло забытье, или отлетело. Кругом было чисто и сине, на оглоблях ни снежинки, словно приснилась лихая непогодь. В тишине жужжали уютно полозья и четко били копыта твердую колею. Афонька боязливо поглядел назад и увидел соломенную вязку снопа, болтавшуюся, как хвост, за пошевнями.

— Заспал, — перекрестился он, позевывая, притворяясь перед кем-то. — И чего, братец ты мой, не въедет в пьяную башку, всякая дрянь!..

Вскосмачивая сугробы и обнажая черные озими, набежала метелица, синюю заколыхав муть. Лошадь пошла тише, и Афоньку начало тошнить. Словно эти ленивые колебания саней отзывались внутри, и там противно нарастало что-то и мучила изжога.

— Хоть бы человек какой, — взмолился он, подавленный степной жутью, и почудилось, что едет он давно-давно и конца не будет пути. И ближе подходили страшные мысли, которые выгнал он хмелем, подходили, ворожбой темной путая сердце. — Хоть бы человек, — повторил он с трепетом, и, отвечая его зову, темная фигура прошла вблизи и стала таять за санями.

— Дядя! — догнал ее, соскочив с саней, Афонька, — постой-ка, заблудился я. Видишь, я в Окшан еду, а дорога-то, кажись, на Воронье, так, что ли?

Странный спутник молчал и шел дальше плечом к плечу с Афонькой. Тот потянул его с досадой за рукав, уже начиная бояться, и крикнул, теряя голое в налетевшей пурге:

— Эй, спишь, что ль, ты, дядя! Не наводи тень-то, слышишь ведь, чего ломаешься, ну!

Не получив ответа, обомлел Афонька, подозревая недоброе, и, зажмурившись, чтоб ничего не видеть, прыснул в сани. Лошадь запряла испуганно ушами и попрела вскачь, а седок, как покойник, свалился недвижно, закрыв лицо руками.

Иглы холода жалили кожу, гоня сон, и к сердцу властно придвинулось недавнее: как крутилась Сонька в смрадных потемках, тряся голой грудью… и… все остальное, и когда представились тоскливые похороны, где гнусят в черных скуфьях попы и мерзлая яма, зияя, ждет тело, показалось ему, что он уже безумен.

Вскочив, силился он уловить что-то самое главное и вдруг вспомнил. Однажды в бане, обливая себя кипятком и задыхаясь от боли, подумал он: и там будет так же, только здесь я могу перестать, а там будет вечно, всегда. И, обезумев словно, лил он на голое тело вар, испытывая себя, и чем мучительнее были корчи, тем больше падало сердце от ужаса и яснее становилось: всегда, всегда…

— Чепуха, — пробормотал он, налепляя холодного снега на виски, — бабы наплели… Кто там был?

Но он уже не смел не верить, и в черном бреду будто приблизилось то, над чем он насмехался когда-то. «Душегуб, — простонал он, не отгоняя больше страшных воспоминаний, — пропал я…» И необычное, казалось, понеслось к нему из мутных дебрей неба, куда закинул он плачущее свое лицо.

— Господи, — крикнул он, прижимая руки к груди. — Господи, не мучь меня, я не виноват, я не хотел этого!.. Ты ведь видел, господи, ты все знаешь, — сними с меня тоску эту, лучше помереть мне!.. Я все сделаю, я в монахи уйду, я все тебе отдам, только прости, господи. прости!..

Вынув пачки кредиток, он рвал их судорожно, раскидывая в снегу, выкрикивал несвязные слова, цепляясь за последнее, веря и не веря. И, устав словно, упал вниз, ударившись виском о наклесток и стараясь, чтобы было больнее и больнее…

Как тихие могилы, раздались сумрачные улицы, когда в полночный час въехали сани в город. Не двигаясь, лежал под тулупом Афонька, выпустив давно вожжи. На площади в ярких окнах клуба летали, обнимаясь, веселые тени и звучала музыка. Афонька вскочил и, остановив лошадь, взошел на крыльцо, обрадовавшись обычному.

Под мерзлыми окнами толпился народ, а в залах танцевали кавалеры и девушки, свиваясь в пышный цветник и смеясь. Отголоски вальса падали, как капли, рядом с Афонькой и сочились будто в душу, трогая темные ее наболевшие недра. И каждая певучая капля была как сон о счастье и печалила до слез…

Афонька отвернулся и, сходя по ступенькам, вздохнул, словно теряя что-то жалостно навеки. В санях сухая тошнота опять свела ему судорогой горло. Чтоб избавиться, купил он, заехав в светлую аптеку, бутылку сельтерской, но тотчас же выкинул, махнув рукой.

В доме еще не все спали, и на дворе тускло мерцали два кухонных окошечка. Отпрягая лошадь, Афонька заглянул туда и, боясь отвести глаза в мрак, задумался.

Верно, кухарка играет потихоньку с кучером в карты, едят сальные блины. Погаснут лампы… придет долгая безумная ночь, и вместе с Афонькой не уснут лишь шорохи пустых горниц и хозяин в гробу.

Пережевывая овес в стойле, зачмокали лошади, прокричал где-то петух. Окна вдруг потухли, и тогда, не одолев смертной тоски, нащупал что-то Афонька на ящике и отошел в сарай.

На рассвете мальчишка, которому нужно было задать корм скотине, выбежал на мягкий снег и остановился, удивляясь. Из-под навеса, закинув надменно голову, глядел на него последний Барыков и не откликался… Мальчишка подошел ближе, но, увидел дурные глаза и кровь от бечевки, не выдержал и попятился.

— Не балуйся, — захныкал он и, не оглядываясь, побежал будить дом.

СУТУЛОВСКИЕ СВЯТКИ

I

Село Сутуловка — в трех верстах от станции того же названия — забыто богом и людьми, а теперь вдобавок задавлено полночью и вязкими сугробами; брехала лишь шалая собака порой, незнамо где сквозь вьюжную жуть, да плутал у гумен путник, пассажир с ночного поезда, парень в желтом байковом пиджаке и с узлом.

Вьюга хлестала его по лицу, кружила по засыпанным колеям, налепив снегу полон рот; от нее гудели провода, несмолкаемые бубенчики чудились в сугробах, и у глаз вспыхивали синие зги.

«Мотри, так и подохнешь здесь, — думал парень, поджимая локти поуютнее. — Ишь дьявол, как заснащивает!» Но уже чуял, что немного осталось до села; скоро дружнее завыли собаки невдалеке, закачался огонек; в темном небе вырос кто-то, плотный и широкий, и развел удивленно две огромных черных руки.

— Мельница, таперь и прясло тут же, — обрадовался путник и зашагал поскорее. За мельницей избы навалились мутным пригорком, засветилось окно; на свету стоял караульщик, упав грудью на палку, весь в снегу, и дремал.

— Дядя-а! — крикнул парень, дрожа от непогоды. — Э-эй, где тут Кротон живет, Кротон, да лавошник-то?

— …ав-во, — донеслось по ветру, разорванное в клочья, и парень догадался, что кричат «направо». Столкнулся нос к носу с мужиком, на них ссыпало изморозь с ветел, а тот вопил:

— Направо держи, за волостной, за волостной, говорю! Все одно не пущает он ночком-то!.. У его пушка насупротив ворот стоит, смотри, как пальне-от, кормилец…



Парень завернул за угол, уже не слушая, миновал волостное с палисадником; туго вспоминая что-то, набрел на каменный флигель, в окнах которого колыхались красные сумерки от лампад, и затукал по калитке.

Спустя минуту за воротами зашаркало, заплясал свет; на калитку влез тусклый фонарь, и кто-то проскрипел сердито:

— Кто здесь такой, прощелыга, спокою ты людям не даешь? Чего надо, ну?

— Племянник-с ваш, здрассте, дяденька! — крикнул парень, задирая лицо кверху. — Митька я самый и есть, отоприте, что ль!

— Проваливай, проваливай, нечего к замкам-то прицеливаться! Ходит тут всякое жулье… Чай, и пачпорта-то нет?

— Как-с нет, вот, дяденька, — заворочался парень и, порывшись в карманах, сунул к фонарю бумагу. Фонарь слез, за калиткой забормотало; потом щелкнули засовы, кто-то невидный и маленький пропустил Митьку вперед, и тот, проходя сенями, увидел на стене два ружья и небольшую пушку.

— Иди, иди, — скрипело сзади, — не присматривайся, я еще вот огляжу тебя, как следоваит…

В горнице светила приспущенная лампа; теперь видно стало лицо Митькино, смуглое и курносое, клок кудрей, ухарски выскочивший из-под шапки; отдуваясь и крякая, отряхал он снег у порога, а Кротон, низенький красногубый старичок с остренькой бородкой и такими же острыми, колючими глазками, гасил фонарь.

— Так-с, — умильно усмехнулся он, — племянничек, говоришь. А откуда бредешь ты, милый, только не ври, я ведь все вижу!

— Из Сызрани мы, — ответил парень, — там на пристанях работали, я уж здесь двенадцать годов не был, как тятенька померши. Вот вас, дяденька, я сразу признал, вы только седенький стали… А это Аленушка, — ткнул он в фотографию на столе, — приемышек-то ваш, помню; вместе в козанки с ней играли, а теперь вон какая заглядистая стала, тут, что ли, она?

— Вижу я, парень, мелешь ты все зря, — сказал строго старичок, и глазки погасли, словно злым туманом замутило их. — Возьми-ка ты свое тряпло да ступай, покедова урядника не позвал… И вовсе ты не Митька, не волынь попусту! Иди, провожу я…

— Дяденька, — умолял парень, — да что же, смерзнуть, что ль, мне? И-эх! — плаксиво зажмурился он и, подняв узелок, сгорбился к двери, но старичок окликнул его, усадил на стул и зашмыгал по горнице, потирая ладони.

У парня от тепла сладко заныло тело, тягота сонная налипла на глаза. Осовело хлопая ресницами, глядел он на Кротона, а тот все бегал плавно, будто усыпляя, и, наконец, вкрадчиво хихикнул: